Протоиерей рассказы читать. «Священники шутят» — подборка смешных и трогательных историй

Автор Александр Авдюгин

Рассказы протоиерея Александра Авдюгина написаны в жанре священнической прозы. Они разнообразны по форме и содержанию: тут и встречи с необычными людьми, и зарисовки из повседневной жизни сельского прихода, и размышления о себе и людях. Внешне незамысловатые и бесхитростные, но полные глубокой мудрости и доброго юмора, эти рассказы увлекательно и правдиво передают жизнь простых людей с её чудесами, горестями и радостями. Одновременно они заставляют читателя всерьёз задуматься о вечных истинах: добре и зле, жизни и смерти, грехе и добродетели; а также произвести ревизию собственной души, очистить её от духовного мусора, чтобы стать хотя бы немного лучше, немного ближе к спасению.

Александр Авдюгин

БАТЮШКОВСКИЕ РАССКАЗЫ

Копие и Брынза

Всё началось проще простого и обычней обычного. В храме у дежурного зазвонил телефон и пригласили священника. Женский голос объяснил, что вот есть престарелый старичок, которого надо бы поисповедовать, но везти его в храм никак нельзя, слишком слаб, и опасаются, что дорогу не перенесет.

На вопрос, ходил ли дедушка в церковь и надо ли кроме исповеди причащать, ответили, что ранее он никуда не ходил, но в Бога верил всю свою жизнь и что кроме исповеди ему пока ничего другого не надобно.

«Нет так нет, но исповедовать все равно надо», - подумал я, и приготовился обсудить: когда ехать, где он находятся и на чем добираться, но, услышав мое согласие, трубку тут же положили…

Не успел я сообразить, что это за странности такие, как в храме потемнело, весь проем двери загородили две мощные фигуры.

Помните окончание века прошлого и внешний вид так называемых «новых русских»? Плотные, широкие, коротко постриженные с ничего не выражающими лицами и с толстыми золотыми цепями, отделяющими головы от туловища, так как понятие «шея» у них практически отсутствует. Именно они и стояли в дверном проеме, вглядываясь в ими же затемненную пустоту храма. Довершали эту композицию, времен распределения собственности, красноватые пиджаки, обклеивающие могучие торсы. Джинсы и кроссовки с прыгающей пумой присутствовали тоже.

Должен заметить, что я, до дня нынешнего, так и не могу отличить этих двух посланников друг от друга. Разница меж ими заключалась только в том, что один из них обращался ко мне: «вы, святой отец», а другой: «ты, батя». Все остальное существенных отличий не имеет, а особые приметы отсутствуют.

Собирайсь, батя, - сказал один.

Ничего не забудьте, святой отец, облом возвращаться будет.

Пока я комплектовал требный чемоданчик, мне был задан вопрос, который всегда задают захожане:

Святой отец, а о здравии куда свечки поставить?

Записку напишите с именем, чтобы знать за кого молиться.

Какую, записку, батя, сам напиши, за здравие Брынзы.

Кого? - не понял я.

Ну вы даете, святой отец. К Брынзе вы сейчас с нами поедете, он и сказал, что бы свечки поставили. Самые большие.

Так нет такого имени - «Брынза», как его крестили, каким именем?

Вы когда ни будь видели, как отблески мысли и тени задумчивости проявляются в этих квадратных лицах? Интересные мгновенья; но улыбка понимания все равно радует, независимо от уровня образованности, красоты лица и образа жизни.

Владимиром его зовут, - поняли наконец, что от них требуется посланники.

Дежурный записал в синодик, а потом уставился на пятидесятидолларовую купюру. Пять свечей, хоть и самых дорогих, столько никак не стоили.

Так много это, - в смущении сказал он, протягивая деньги обратно.

На храм оставь, пацан, - хмыкнул, через плечо, один из приехавших, который, по всей видимости, выполнив задание по свечкам, уже успел забыть о нем.

Подобным образом из родной церкви я еще никогда не выходил. Сопровождение было сродни киношно‑бандитскому сериалу. Слава Богу, что они хоть руки под пиджаками не держали. Бабули, сидящие на скамеечке у храма истово перекрестились, заволновались, зашептали, но увидев мой добродушный кивок кажется успокоились, хотя и смотрели вслед настороженно.

В машинах я не разбираюсь, но так как эта была большая и высокая, с прилепленным сзади колесом, то, значит, «джип». Забрался, как указали на заднее сиденье, справа и слева сели мои новоявленные телохранители и… поехали.

Бать, ты чего в кейс свой так вцепился? Никуда он не денется.

И действительно, только сейчас заметил, побелевшую от напряжения руку на ручке чемоданчика, как и обратил внимание на то, что мысли мои далеки от предстоящей исповеди.

Вообще‑то страхи страхами, но глядя на полностью экипированную дорогую машину, представителей охраны и водителя невольно начинаешь строить в уме образ особняка в который меня доставляют.

Не построилось. Домик оказался небольшим, годов шестидесятых постройки, правда, с телевизионной тарелкой над крышей, да журчащим ручейком вдоль дорожки от калитки до крыльца. С донбасским дефицитом воды не каждый мог себе подобное соорудить, да еще украсить его на японский манер диковинными камнями и необычным кустарником. Всю остальную территорию занимал обычный сад, с беседкой и колодцем.

На крыльце встретила молодая девушка.

Внучка, наверное, - предположил я и не ошибся.

Проходите батюшка, дед вас ждет.

В зале, то есть в центральной и самой светлой комнате дома, в кресле, сидел худой как жердь старик в светлой спортивной майке и в аккуратных летних свободных брюках и современнейших дорогих красивых туфлях, которые на протяжении всего будущего общения приковывали моё внимание.

Никак не вязались эти туфли к верхней одежде и татуировке, покрывающей все видимую, из под майки, грудь и руки деда. Не силен я в зэковской символике, но трехкупольный собор на левом предплечье и набор разнообразных синих «перстней» на пальцах рук говорил о большой зоновской эпопее моего исповедника. Да и сам дед, от модных башмаков до седой, заостренной вверх головы, напоминал что-то тюремное, острое и бескомпромиссное.

Не «Брынзой» бы тебя назвать, а «шилом» или «гвоздем», - подумалось мне.

В разговоре же и исповеди дед действительно был колючим и конкретным. Говорил он тихо, четко отделяя слово от слова и было видно, что обдумывал он свой разговор тщательно и заранее.

Я вот дожил до девятого десятка, батюшка, хотя мне смерть кликали лет с пятнадцати. Да видно хранил меня Бог, - начал без предварительной подготовки мой исповедник.

Конечно хранил, - поддакнул я.

Ты, помолчи, отец. Ты слушай. Мне тебе много сказать надо, а сил долго говорить нету.

Зона из легких да из бронхов выходит, астма замучила, вот и устаю долго говорить, так что ты послушай, а потом своё слово иметь будешь, если будет что сказать.

И я слушал.

Поведал мне дед Владимир, в мире своем «Брынзой» называемый, что просидел он 28 лет по тюрьмам и лагерям по воровским статьям, был коронован в «воры в законе» на одной из ростовских зон, кормил комаров в Мордовии и на лесоповалах в Сибири, и грехов у него столько, что не хватит оставшейся жизни, чтобы перечесть.

Давайте помолимся, - сказал я, открывая Требник, а там Господь поможет самое нужное вспомнить.

Говорят, что священник не должен вспоминать даже для себя чужие исповеди и тем более хранить их в памяти. Мне трудно это сделать, потому что предо мной, устами «ворона в законе», открылся иной мир, со своими отношениями, законами, образом мысли. В том мире нет просто радости, как и нет просто зла, там изменены понятия и принципы, которыми мы пользуемся, но там тоже есть боль и есть любовь. Для меня многое стало откровением…

Более трех часов говорил старик.

Нам никто не мешал, даже из сада, через открытые окна не доносилось ни звука. «Брынза» был конкретен, он говорил только о зле, которое он причинил другим. И пусть понятия «зла» в его преломлении значительно отличалось от общепринятого, но ни разу он не пустился в оправдание себя. Он перебирал дни воли и года зоны, вспоминал давно ушедших и еще живых. Речь его, прилично разбавленная воровским жаргоном, была четкой, последовательной и придерживалась какой‑то неуловимой для меня логике, где каждое действие имеет предыдущую причину, а каждый поступок конкретное завершение.

Мне даже не нужно было задавать каких-то наводящих вопросов. Лишь уже в конце, когда проскочило у деда слово «страсть», я спросил:

А у вас есть или была страсть к чему-то?

Есть такой грех, отец. Краги мне все время хотелось иметь, дорогие и шикарные.

Чего иметь, - не понял я.

Краги. Туфли стильные. Вот теперь имею, когда ноги почти не ходят, пошевелил туфлями дед.

И еще один вопрос я задал. Спросил о том, почему он в Бога верит.

Фраера веры не имеют, да малолетки нынешние, вроде тех, что вас везли, - отмахнулся «Брынза». - Серьезный человек без веры жить не может, хоть и своя она у каждого, но справедливости каждому хочется.

Мне нечего было отвечать. Я просто прочитал разрешительную молитву и засобирался уходить…

Ты, подожди, отец. Я тут книжку вашу читал, - и дед указал на томик Слободского лежащего на тумбочке под иконой и лампадой, - так там написано, что и причащаться надо. Дома можно?

Вам, можно, да и нужно.

Рассказал «Брынзе» как приготовиться к Таинству да и раскланяться решил.

Старик опять остановил.

Погодь‑ка. Читал я, что у вас там копьё на службе надобно, тут вот кореша с «девятки» подсуетились и сделали для церкви. Возьми.

Старик, как-то неожиданно, откуда-то сбоку достал копие, удивительное по красоте и мастерству исполненное, но немного не такое, каким мы его обычно привыкли видеть…

С тем и распрощались. Через день причастил я Брынзу‑Владимира, а еще через недельку он и отошел ко Господу.

На жертвеннике теперь копие зоновское. Пользуюсь я им, хотя некоторых из коллег и смущает его внешний вид…

Отец Стефан

Отец Стефан молод. И еще он целибат. Есть такой ранг в православном священстве. Отказался связывать себя узами брака, монахом же стать или силы не хватило, или оставил на «потом», но как...

Мои жж-шные френды, словно сговорившись, пишут различного рода обвинительные посты в адрес РПЦ. И на фоне всего этого вспомнилось мне, как брала я однажды интервью у одного из наших православных батюшек.

Дело было под Рождество. Это был первый номер газеты, который выходил в Новом году и наполнять его, из-за дурацких десятидневных каникул для всей страны было совершенно нечем - люди празднуют, пресс-службы в отпуске, никаких судьбоносных решений не принимается… Вот мы и решили к Рождеству порадовать православных товарищей откровениями от священника. Храмов у нас в городе три. Решено было «отловить» для интервью одного из настоятелей. Я, правдами и неправдами, добыла номер сотового одного из них и договорилась о встрече в воскресенье. «Я там как раз обряд крещения проведу, а потом с вами поговорю», - пропыхтел в трубку батюшка.

Как я добиралась до этого храма - история отдельная. Он начинал «работать» ещё в советские времена, вёл полуподпольное существование, а потому переоборудован из обычного частного дома и находится в *** города, на улице с красивым названием, призванным увековечить на карте Комсомольска поэта Лермонтова.

В общем, порядком замёрзнув, я таки дошла до церквушки. Как и было обещано, там шёл обряд. Перед священником, наряженным во что-то торжественно-золотистое (не разбираюсь я в фасонах церковной одежды), стояли человек шесть, а он читал им проповедь. По-моему, внимательно слушала лишь одна женщина в летах, остальные откровенно скучали, а девочка лет пяти так и вовсе передразнивала батюшку, прыгала вокруг мамы и вертелась волчком. Всё это продолжалось довольно таки долго, так что, я немного отвлеклась, рассматривая роспись стен и купола. Из состояния некоторой загипнотизированности меня вывели слова, произнесённые истеричным женским голоском. Мамаша той самой вертлявой девочки, едва ли не держа священника за грудки, вопрошала:

– Батюшка, а мой крест где?

Тот же, благодушно отвечал, что крест найдётся, вот только таинство завершим, но барышня не отставала. В итоге, доведя церемонию до конца, настоятель был вынужден вступить в объяснения с ней и её решительно настроенной матерью, а я, наконец, поняла, в чём дело.

Перед тем, как принять крещение, все, желающие пройти таинство, сдали батюшке заранее заготовленные крестики, которые он должен был принести потом в храм на специальном подносе. У остального народа они были скромненькие - серебряные, а у истеричной барышни - «золотой на 6 граммов», как она сама вещала, плюс цепочка. В итоге, все кресты добрались в целости и сохранности, а именно этот потерялся куда-то. И вот теперь дамочка и её мать требовали найти пропажу, да ещё и чуть ли не в открытую обвиняли батюшку в воровстве и грозились вызвать милицию.

Тот аж посерел. Извинился передо мной, позвал всех, кто служит в храме и срочно велел искать злосчастное золотишко. Две дамы (одна из которых, заметьте, за 10 минут до этого была крещена тем самым священником) тем временем громко обсуждали, что никому нынче верить нельзя, раз уже и в церкви воруют. Мой батюшка становился всё бледнее и бледнее, но в разговор не вмешивался. Тут в храм вбежала одна из женщин:

– Нашли, батюшка, нашли! Николка-уборщик у тропинки в снегу заметил, как цепочка блестит.

Дрожащими руками священник принял крестик и надел его на недовольно кривящую губки барышню, которая не преминула подпустить яду:

– Спасибо, конечно, но всё-таки странно, что именно мой дорогой крестик в снегу оказался, а не какая дешёвка…

И так мне, знаете, гадко стало и противно, что захотелось этой девушке врезать. Я сама не могу отнести себя ни к адептам православия, ни к поклонникам любой другой религии, но от такого отношения мерзко становится всегда. Боже мой, девочка, ты только что, если так можно сказать, вошла в веру, и ввёл тебя именно тот, кого ты в краже обвиняешь… Ну, в общем, я еле сдержалась. А у батюшки на лице просто было какое-то смирение. Он поблагодарил Бога, что тот пропажу отыскать помог, да и отпустил скандалистку с миром, а потом, облегчённо вздыхая, уже и со мной поговорил…

Почему у соседа, или напарника, или коллеги и денег больше, и дом – чаша полная и дети умницы? А у себя, куда взгляд не кинь – всюду клин. Самое удивительное то, что жалуются все: и те, которые, по мнению других, живут припеваючи, и те, кто по собственному разумению, обойдены и проигнорированы. Не может же быть такого, чтобы всех и вся обходили милости Божии, и на всех нас лежала печать постоянной нужды и искушений.
Два недавних, случившихся со мной события, кое-что прояснили.
Сломался у меня компьютер. Вечером работал, а утром, когда решил забрать пришедшую электронную почту, «хмыкнул» пару раз что-то про себя, а включаться не захотел. Повез я его в ремонт, печально рассуждая, как же быть? На «выходе» церковный, многостраничный «Светилен», пасхальные поздравления необходимо закончить, да и еще масса дел неотложных, которые, начатые и завершенные, лежали в памяти машины, в столь не нужный момент, так меня подведшей.


— Ну вот, — подумалось мне, — Искушения продолжаются.

В конце концов, уговорил я ее поехать к более опытному, чем я многогрешный, старцу духовнику, хотя уверенности в том, что поездка состоится или, что-либо принесет, у меня не было.

Предо мной был иной человек. Спокойствие, рассудительность, какая-то полнота в мыслях и, самое главное, ясный, не бегающий и не изменяющийся взгляд.
— Батюшка, я пришла поблагодарить вас, слава Богу, у нас все наладилось, да и я успокоилась.
— Что же сделал-то с вами, отец N., что вы преображенная ныне и видом, и словами?
— Да я, монаху-то, все рассказала, целый час говорила, он молча слушал. Потом положил мне руки на голову и молитвы читал.
— И все?
— Нет, благословил мне коробочек запечатанный и ленточкой заклеенный и сказал, чтобы я ехала домой. Еще он попросил, чтобы я, по приезду, в хате побелила, покрасила подоконники, сыновьям и мужу купила по рубашке, а доченьке платьице, а потом мы должны были вместе сесть за стол с обедом, «Отче наш» прочитать и коробочек этот открыть.
— Ну, а дальше? Меня уже начало одолевать любопытство.
— Я, два дня колотилась, к субботе, как раз управилась, ну и сели мы за стол. Открыл муж коробочку, а там пять красненьких, с орнаментом, деревянных пасхальных яичка. Посмотрела я на них, а потом на мужа и детей и такие они все радостные, да чистенькие, да светленькие и … расплакалась. А в доме тоже хорошо, уютно и все беленькое. И родное все, родное.


— Отремонтировали? Наверное, что-то серьезное? Ждать придется? – с порога начал вопрошать мастеров, заранее как бы подготавливая себя в неизбежности долгого ожидания и непредвиденных растрат.
— Сделали, отец Александр, сделали, — успокоили меня, и, видя мою радостную физиономию, добавили:
— Отец Александр, вот мы смотрим и такая на вас рубашка нарядная, да красивая, да чистая.
— Ну вот, — подумалось, — опять пятно посадил или в краску где то влез.

— ?!
— Да вот, вы, батюшка и чистый и глаженный, а в компьютере, под кожухом пыли грязи было столько, что и работать ему невмоготу стало. Чистить хоть иногда же надо пылесосиком. Сами, небось, каждый день моетесь…


«Поверни зрачки свои вовнутрь себя — советуют многомудрые старцы, и добавляют, — причина бед твоих в сердце твоем».

Копие и Брынза

Отец Стефан

Отец Стефан молод. И еще он целибат. Есть такой ранг в православном священстве. Отказался связывать себя узами брака, монахом же стать или силы не хватило, или оставил на «потом», но как бы там ни было, время употребляемое белым священством на заботу о семействе у отца Стефана было резервным.
Именно поэтому Его Высокопреосвященством был издан указ, где под начало иерея Стефана были приписаны три прихода на севере епархии. Одновременно. С формулировкой: «настоятель храмов».

Северная часть митрополичьей вотчины, отвечает понятию «север», так как мало заселена, бедна и последними годами разорена. Сюда на исправление и вразумление всех нерадивых клириков ссылают из богатых, промышленных, южных городов.

Отец Стефан нерадивым не был. Он был энергичным. Всё успевал. Служить, как положено и когда положено, требы исполнять чином приемлемым, воскресную школу вести и книжки читать.

Длинная священническая косичка и развевающиеся фалды рясы отца Стефана постоянно присутствует везде на приходе, столь стремительны его движения, быстра речь и энергичны действия. По ступеням он взлетает, возгласы возносит звонко и громко, молебны и панихиды может пропеть сам, потому что клирос не всегда в состоянии исполнить ирмоса и тропари распевом казачьей походной песни, то есть гласом, отвечающим сущности молодого батюшки.

Настоятели храмов, куда причисляли указом иерея Стефана, через два три месяца его служения, отправлялись в епархию с просьбой вернуть своему приходу тишину и спокойствие, напрочь утерянных, при энергичном и неугомонном клирике.

Получив настоятельское назначение, отец Стефан сложил в два алюминиевых ящика, которые он называл просто ‑ «груз 200», всё свое нехитрое имущество и пошел в областное управление сельского хозяйства. За 10 минут он доказал ответственному чиновнику отвечающего за район будущего служения, что тот, хоть и не носит крестик на шее и держит в кабинете «похабный» календарь, должен все же обязательно предоставить ему транспорт, для переезда к месту назначения. Машину чиновник тут же нашел и сам помог ее загрузить, а по благополучном отбытии просителя, долго не мог понять почему он это делал. Также не поддавался определению факт нахождения в урне порванного красочного настенного ежемесячника с «Мисс Украиной 2004».

Три храма, попечение о которых были теперь возложены на молодого настоятеля, располагались друг от друга в паре десятке километров. Один из них, центральный, в бывшем здании районной ветеринарной лечебницы, закрытой по ненадобности по причине отсутствия пациентов. Второй, в типовой церкви XIX века, сложенной из красного кирпича царских лет производства и поэтому, сохранившийся, так как разбить кладку прадедов невозможно даже взрывчаткой. Этот храм был красив, солиден, намолен и историчен, но на нем не было крыши, а на оставшихся перекрытиях, над алтарем, росли кусты акации. Третий приход отца Стефана предстал пред ним в крайне живописном виде. На берегу большого пруда («ставка», по‑местному), сплошь заполненного крякающей и гогочущей птицей, обитающей на частной, недавно построенной птицефабрике, были аккуратно сложены полторы сотни железобетонных блоков, и стоял, вбитый в землю деревянный крест. На кресте белой краской выведено «Борисоглебская церковь».

Обозрев владения, отец Стефан разместился в двухкомнатной квартирке, вернее в бывшей приемной ветеринарной лечебницы, переоборудованной под жилье, и пол часа колотил в подвешенные пустые газовые баллоны, несущих послушание колоколов. Народу пришло достаточно, хотя половина из них просто из любопытства: посмотреть на нового попа и остановить долгий трезвон, нарушающий тихое, размеренное течение жизни районного пгт, что расшифровывается, как «поселок городского типа».

Отец Стефан представился и звонким голосом, очень подробно рассказал, что значит православный приход в жизни каждого жителя поселка городского типа. Посетовав на внутрихрамовую бедность и внешнецерковную убогость данного центра духовности, батюшка взял на себя обязательство быстро привести все в достойный, благообразный и эстетически цельный вид. Прихожане уже ожидали требования на пожертвование и приготовили каждый от 25 копеек до гривны, что в итоге бы составило цену одного обеда в местном кафе, но новый духовный пастырь этих слов не сказал и ничего не попросил. Закончил он свою проповедь‑обращение очень четким заявлением: «Завтра я, староста и псаломщица начинаем обход всех домов поселка. Подряд дом за домом, улица за улицей. Крестим, кто не крещен, служим молебны, освящаем жилье, подворья, огороды и худобу. Пропускать никого не будем. Плату за эту, необходимую каждому службу, взимать будем по честному, то есть по христиански, так как написано в святой Библии: «Получающие священство…. имеют заповедь ‑ брать по закону десятину с народа, то есть со своих братьев». Со мной вместе будет ходить ваш дорогой участковый, представитель районной власти и пожарник, что бы все делалось правильно по закону светскому и благопристойно по правилам церковным.

Народ не понял, невольно сжался и в этом внимании было начало уважения, как, впрочем, и раздражения. Списали на молодость, пафосность и неопытность молодого да быстрого попа, но оказались неправы.

В тот же день отец Стефан был у главы поселковой администрации и четко доказал последнему что своего избирателя надо знать в лицо и проникнуться заботой о проблемах каждого в преддверии предстоящих очередных выборов. Союз же власти и церкви, даст нынешнему голове громадное увеличение электората, а присутствие его лично или ближайшего заместителя на поголовной миссии освящения и воцерковления, выбросит его конкурентов, местную оппозицию и недоброжелателей на свалку политической истории поселка городского типа. Надо сказать, что такого местный голова придумать не смог бы, поэтому заверения во всемерной поддержке благого начинания отец Стефан получил конкретные, радостные и обязательные.

С милицией и пожарниками было проще. Настоятель храмов, посочувствовав не очень хорошей статистике правонарушений, преступлений и противопожарной безопасности, напомнил руководителям этих подразделений, что во главе угла их деятельности должна быть профилактика. Лучшего же времени и способа определить пожаростойкость и потенциальную опасность нарушения общественного спокойствия, чем начинающиеся завтра мероприятие вряд ли когда определиться. Тем более, что кроме священника с ними будет и местный голова. Милиция же вообще воспрянула духом, предвкушая изобилие самогонных аппаратов и конкретных улик повального местного увлечения, то бишь растягивания по домам государственного добра и прочей личной, но чужой, собственности.

Вечером отец Стефан добрался до птицефабрики. Директор был на месте. По‑другому и быть не могло, т.к. фабрика была его личной, да и этническое происхождение Гусарского Бориса Соломоновича не вызывало сомнений, что накладывало на его педантичность, работоспособность и предприимчивость особые черты, не присущие представителям местного национального происхождения. Директор Гусарский поставил свое еврейство столь четко и определенно, что никаких особых ассоциаций оно не вызывало, а почти сотня птичниц, работающих на фабрике, носило его на руках за постоянную и регулярно оплачиваемую работу.

Зайдя в кабинет отец Стефан, хоть и молод был, но понял, что здесь он пришел к тому, кто может всё если ему это нужно и выгодно.

Доказать, что работницы директора Гусарского будут производительней и, главное, честнее в своей нелегкой работе, если рядом будет стоять церковь он смог без труда одним лишь возгласом:

‑ Борис Соломонович, вы же прекрасно знаете, как кристально чисты и трудолюбивы ортодоксальные евреи, а во мне вы видите консервативного ортодокса.

Когда же, расписав все преимущества православных работников над безбожниками, отец Стефан, сообщил ошарашенному директору, что помощь в строительстве храма скостит часть его непомерных налогов, вопрос был решен. Окончательно.
***
Через полгода отец Стефан сидел в приемной епархиального секретаря с прошением. Он требовал выделить на его приход двух священников. Ведь не может же он служить литургию в трех храмах одновременно….

Чистильщик

‑ Ты бы, батюшка, пришел двор почистил.
‑ ?
‑ Гуркотит, что то ночью, стучится. Петух ни свет, ни заря кричит и в погребе гупает кто‑то.
Дошло.
Освятить просят усадьбу.
Попробовать, что‑то объяснить об суевериях и страхах от неверия?
Не получится. В лучшем случае скептически выслушают, покивают головой, то ли в знак согласия, то ли в смысле: говори, мол, говори, а дело свое поповское иди и делай.
Это в селе так обычно происходит. В городе немного по иному, тут уже о полтергейсте порассуждают, знакомых книжных магов вспомнят, да последние прогнозы доморощенных астрологов в пример приведут. Одно объединяет, что город, что село ‑ абсолютная уверенность в существовании того, кто специально желает зла и неприятностей. Причем, это не тот «враг рода человеческого» о котором и в Писании, и у Отцов. Нет, не он. Зачем так далеко ходить? Источник обычно рядом. С амплитудой от соседки до тещи или до свекрухи со свекром.
Впрочем, рассуждения все это. Констатация того, что Ветхий Завет библейский и сегодня чрезвычайно актуален.
Собрал я свой требный чемоданчик и пошел «двор чистить».
Встретил хозяин. Сухонький мужичок, лет под семьдесят, опрятно, по случаю моего прихода одетый, и постоянно что‑то для себя или для меня (?) бурчащий. На мои «Да что вы говорите!» и «Надо же!» реакции никакой. Сплошные рассуждения, что жить спокойно вороги не дают, вон в позапрошлом году так в огороде пшеницу, что по краям посеял, так узлом повязали, что и картошка не уродилась.
‑ Конек‑горбунок погулял что ли? ‑ спросил я деда.
Тот продолжал что‑то бубнить, не отвечая.
‑ Вы ему громче говорите, он слышит плохо ‑ расшифровала мое недоумение, вышедшая хозяйка. Пришлось повторить громогласно.
Дед недоуменно посмотрел на меня и ответствовал:
‑ Какая лошадь, мы их отродясь не держим. Туточки, через усадьбу, бабка живет, она и творит непотребство это.
Поражаюсь я сельским прихожанам моим. Обычно к старости лет они сами на хозяйстве остаются. Дети разъезжаются. Забот же не убавляется, так как аккурат к сбору вишни, затем картошки и прочих овощей они, дети которые, всем возросшим собственным семейством, четко приезжают. Нельзя сказать, что бы вообще не помогали садить, полоть да с жуком воевать, но рано по утрам в огородах я обычно только бабушек с дедушками в косыночках и кепочках наблюдаю….
Силушки уже той, что у стариков моих ранее были теперь не достает, а количество соток в поле и на усадьбе, как и кудахтающие и мычащие братство, отнюдь не убавляется. Ясно, что со всем не управишься, а поправки своим годам и здоровью, делать они не хотят и то, что раньше быстро и четко получалось, нынче никак не успевается. То одно не ладится, то другое. Надобно причину искать. Виноватых же, мы всегда на стороне находим. Изначально так повелось, начиная от Адама.
Жили хозяин и хозяйка в большом доме, причем первый, вернее, нижний его этаж, который для подвала был построен, с маленькими оконцами вверху, постепенно стал для них основным «домом», а верхние комнаты поражали своей чистотой и симметричностью расставленной мебели, предметов, подушек и посуды в серванте. Тут не жили. Для гостей держали. По моему, в последний раз, сюда на Рождество заходили или на Пасху, прошлую.
Перед красным углом, на столе разложил я свои «святости», именно так у нас называют все то, что в требном чемодане лежит. На улице разжег кадило (от нынешних софринских углей смрад при растопке такой исходит, что невольно «гиену огненную» помянешь) и начал потихоньку положенный молебен служить.
Хозяйка стояла сразу за мной, с зажженной свечой и исправно повторяла все знакомые слова читаемых молитв, а когда надобно и «Господи, помилуй», тихим голоском, выводила.
Дед расположился чуть далее. Свечу не зажег, сказав, что лампады перед иконами стоит, и нечего зря свечи тратить, так как «муж и жена одна с….», одной хватит. Спорить было бесполезно, я это уже понял, да и надеялся, что, промолчав, заставлю и деда остановить свое бурчание.
Зря надеялся. Дед продолжал бурчать, не обращая на несколько раз повторенное родной бабкой:
‑Да цыть ты, старый!
Прислушиваться было некогда, но всё же было понятно, что идет своего рода репортаж‑комментарий всех моих слов и действий, главной частью которого, составляло сетование, что все нынче не так и попы тоже почти не настоящие и нечего меня в иконостас вешать.
Да и ведь действительно, среди множества разнокалиберных икон красного угла, с вставленными под стекло цветочками и свечами, красовалась и моя фотография, с которой, правда, соседствовали еще два иерея, сподобившиеся такой же чести. Один знакомый, а другой, как догадался, мой предшественник еще из старого, поруганного и разрушенного в хрущевское лихолетье храма.
Когда я наклеивал по стенам, положенные изображения крестиков, прежде чем помазать их освященным маслом, дед расстроено бубнил, что «уси шпалеры попортил» (шпалеры ‑ это обои по‑местному), но больше всего мое окропление жилища святой водой взволновало.
‑ Эта же, хто теперь серванту и шифоньер мыть будет?
На улице, при окроплении дома, построек и усадьбы, дед приободрился и, гордо взирая на поглядывающих из‑за забора соседей, несколько раз громогласно, дабы все слышали, сообщил, что теперь, после чистки, никто ему не страшен.
В эпилоге дед заявил:
‑ Ты, батюшка, над худобой молитву то прочти и лозой вербной их похлещи.
‑ Так я водой окроплю!?
‑ Лозой тоже надо. Для чего я ее держу тут? Испокон веку попы худобу святостью окропляли и лозой праздничной хлестали.
Нашел молитву об освящении стада. Помолились. Водицей святой окропил коровенку, да теленка, с петухом, гусями и курами. Лозой, правда, хлестать не стал. Хозяйка на деда шикнула:
‑ Ты, старый, по навыдумываешь, аж соромно за тебя.
Дед, к удивлению, замолчал, а когда я уже к калитке пошел, как запоет, звонким таким голосом:
«Благодарни суще недостойные раби Твои Господи, о Твоих великих благодеяниих на нас бывших…»
Тут и слезы на глаза. И у бабули, и у меня.
Так что чистильщик я теперь еще.
И слава Богу!

«что ты смотришь на сучек в глазе брата твоего, а бревна в твоем глазе не чувствуешь?» ()

Что это за бревна такие, которые видеть не мешают, а вот жить не дают? Почему у соседа, или напарника, или коллеги и денег больше, и дом – чаша полная и дети умницы? А у себя, куда взгляд не кинь – всюду клин. Самое удивительное то, что жалуются все: и те, которые, по мнению других, живут припеваючи, и те, кто по собственному разумению, обойдены и проигнорированы. Не может же быть такого, чтобы всех и вся обходили милости Божии, и на всех нас лежала печать постоянной нужды и искушений.
Два недавних, случившихся со мной события, кое‑что прояснили.
Сломался у меня компьютер. Вечером работал, а утром, когда решил забрать пришедшую электронную почту, «хмыкнул» пару раз что‑то про себя, а включаться не захотел. Повез я его в ремонт, печально рассуждая, как же быть? На «выходе» церковный, многостраничный «Светилен», пасхальные поздравления необходимо закончить, да и еще масса дел неотложных, которые, начатые и завершенные, лежали в памяти машины, в столь не нужный момент, так меня подведшей.
В тот же день необходимо было ехать на приход, попросили окрестить ребенка.
В церкви, кроме молодых родителей, восприемников и дитяти, была еще одна женщина, наша недавняя прихожанка.
‑ Ну вот, ‑ подумалось мне, ‑ Искушения продолжаются.
Дело в том, что много горечи и хлопот приносила с собой эта дама. Озлобленность на мир, на всех и вся, была, как мне казалось, в ней патологическая. Её исповедь или просто разговор звучали как обвинительный акт. Доставалось всем, но больше всего, естественно, непутевому мужу и непослушным детям. Когда же я пытался сказать, что, следует искать причину и в себе, то в ответ получал хлесткие обвинения в своей предвзятости и не сочувствии.
В конце концов, уговорил я ее поехать к более опытному, чем я многогрешный, старцу духовнику, хотя уверенности в том, что поездка состоится или, что‑либо принесет, у меня не было.
После крестин и состоялся наш разговор.
Предо мной был иной человек. Спокойствие, рассудительность, какая‑то полнота в мыслях и, самое главное, ясный, не бегающий и не изменяющийся взгляд.
‑ Батюшка, я пришла поблагодарить вас, слава Богу, у нас все наладилось, да и я успокоилась.
‑ Что же сделал‑то с вами, отец N., что вы преображенная ныне и видом, и словами?
‑ Да я, монаху‑то, все рассказала, целый час говорила, он молча слушал. Потом положил мне руки на голову и молитвы читал.
‑ И все?
‑ Нет, благословил мне коробочек запечатанный и ленточкой заклеенный и сказал, чтобы я ехала домой. Еще он попросил, чтобы я, по приезду, в хате побелила, покрасила подоконники, сыновьям и мужу купила по рубашке, а доченьке платьице, а потом мы должны были вместе сесть за стол с обедом, «Отче наш» прочитать и коробочек этот открыть.
‑ Ну, а дальше? Меня уже начало одолевать любопытство.
‑ Я, два дня колотилась, к субботе, как раз управилась, ну и сели мы за стол. Открыл муж коробочку, а там пять красненьких, с орнаментом, деревянных пасхальных яичка. Посмотрела я на них, а потом на мужа и детей и такие они все радостные, да чистенькие, да светленькие и … расплакалась. А в доме тоже хорошо, уютно и все беленькое. И родное все, родное.
Передо мной был другой человек. И внешность та же и голос тот же, а человек – другой.
Порадовался я молитве монашеской, уму и прозорливости старца и поехал домой. По дороге, зашел за компьютером.
‑ Отремонтировали? Наверное, что‑то серьезное? Ждать придется? – с порога начал вопрошать мастеров, заранее как бы подготавливая себя в неизбежности долгого ожидания и непредвиденных растрат.
‑ Сделали, отец Александр, сделали, ‑ успокоили меня, и, видя мою радостную физиономию, добавили:
‑ Отец Александр, вот мы смотрим и такая на вас рубашка нарядная, да красивая, да чистая.
‑ Ну вот, ‑ подумалось, ‑ опять пятно посадил или в краску где то влез.
Огляделся. Да нет, вроде и не порвано и не выпачкано. Вопросительно глянул на улыбающихся компьютерных спецов.
‑ ?!
‑ Да вот, вы, батюшка и чистый и глаженный, а в компьютере, под кожухом пыли грязи было столько, что и работать ему невмоготу стало. Чистить хоть иногда же надо пылесосиком. Сами, небось, каждый день моетесь…
Тут мне стало стыдно. Чуть же позже – понятно. Не вокруг тебя грязь да нечисть, а в тебе самом, внутри она гнездиться. Вот о каком «бревне» Господь говорил.
Внедрится соблазн греховный в душу нашу, оккупирует сердце, приживется там и начинает нам лень духовную прививать, да на язык слова оправдательные посылать, и пошла жизнь наперекосяк. Зло на зло набегает, да гневом питается. А выход то, простой, хотя и не легкий. Уборку сделать надо, и внутри и вокруг себя. К чистому чистое приложиться, а грязное, всегда грязь найдет, как та свинья, знаменитая…
«Поверни зрачки свои вовнутрь себя ‑ советуют многомудрые старцы, и добавляют, ‑ причина бед твоих в сердце твоем».

“Разделили ризы мои между собою…”

Туманом встретила граница. Благо, если бы это был лишь туман погодный. Наверное, чаще надо ездить в зарубежье ближнее, дабы нововведения встречать душевно спокойнее. Тогда и духовное состояние не повредится. Хоть и понятно, что всё по грехам нашим, и причину произошедшего и происходящего в себе искать необходимо, но сохранить равнодушие при четырехкратном взгляде на тебя, как на потенциального преступника, непросто. Именно четырехкратно открывался паспорт, и милиционер, затем пограничник, потом таможенник и еще кто‑то с погонами вглядывались в мою фотографию, сверяя ее с оригиналом, перед ними сидящим. Священническое обличье в паспорте и наяву все же убеждало не всех. На обратной дороге, когда российская сторона в два часа ночи вывела всех из автобуса и заставила совершить променад пред пограничной будкой, поступил приказ лично мне: «Снять шапку!» Наверное, чтобы убедиться, что, кроме бороды, усов, очков и похожести, у меня присутствует и почти лысая голова, блестящая на паспортной фотографии. Подтвердилось. Паспорт вернули. Стеклянно безразличные глаза перевелись на следующего соискателя законности пересечения рубежей архинезависимых государств, где, в сущности, все родственники. Причем не по Адаму и Еве, не по прародителям, а по близкому кровному родству. Ведь для многих из нас не может быть Миллерово, Ростов, Шахты и Белгород «заграницей». И не потому, что там живут абсолютно ничем не отличающиеся от нас, такие же грешники, а потому что духовная составляющая ‑ одна. Вера единая, история общая. Мы любим одно и то же, и плохое для меня так же плохо и для него. И сердца наши болят по одним и тем же поводам, улыбаемся мы тем же радостям, как и горюем одинаково. Отчего же преступное ищем друг в друге? Почему лохматая собака с длинными ушами обнюхивает мой дипломат в поиске динамита и наркотиков? ‑ Что у вас в целлофане завернуто? ‑ вопрос уже украинского таможенника. ‑ Крестики. ‑ Золотые? ‑ Да нет, алюминиевые, нательные и пластмассовые ‑ для усопших. Вам дать один? ‑ Не надо. Я еще жить хочу, ‑ уже во смущении или в возмущении (Бог весть), отвечает человек в форме. Диалог, которого не должно было бы быть. Действия, которые не должны совершаться и врагом нашим привнесенные. Тем врагом, которого наше единство, наша єднiсть горше адского страдания. Вспомните, сколько поговорок, притчей и поучительных историй мы знаем о силе единства и слабости разделения? Как часто во время недолгой жизни нашей земной утверждались мы в правдивости и действенности поучений этих? Сколь часто наши беды, заботы и нужды мы преодолевали мiром, сообща? Евангелие предупреждало и предупреждает ныне: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет; и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит (). Что здесь неясного? Апостолу Матфею вторит апостол Марк: и если дом разделится сам в себе, не может устоять дом тот (). Зная это, мы позволяем разделяться. Понимая опасность, мы все дальше отделяем хату приобретений наших от единого села, а нежелание видеть горести и радости соседей становится определяющим приоритетом нашего современного бытия. …Разделили ризы Мои между собою и об одежде Моей бросали жребий. Так говорил Господь пред страданиями Своими. Разве не заставляем мы его страдать и ныне, пытаясь делить неделимое? ‑ Сынок, ой, вы батюшка, наверное? – спрашивает меня в автобусе старушка. ‑ Да. ‑ Батюшечка, ты заполни мне бумажку эту, ‑ и подает старенький, еще не поменянный паспорт с аббревиатурой канувшего в лету Союза и тоненькую полоску компьютерной таможенной декларации. ‑ Матушка, да не пустят тебя в благословенную Украину с паспортом этим! ‑ Ты напиши, сыночек‑батюшка, заполни, что они, нехристи? И ведь не пускали. Нет у них разрешения пустить мать к сыну, не прописано это в законе. Сколько слез стоило это бабушке. Навзрыд ведь плакала: «Сынки, да детки мои там живут!» Господи! Неужто чаша Твоя должна быть разделена? Каким законом мерить страдания обыкновенного человека, во имя блага чиновника, во имя радости врага мiра сего? Вопросы без ответов? Не думаю. Есть ответ, и есть способы их решения. Не надо искать «зачинателей» и «разрушителей». Это ни Кучма и не Ельцин, это не Горбачев и не Рейган. Начало этого бесовского разделения в нас самих обретается. И заключено это начало, прежде всего, в том, что наученные «коллективно» мыслить мы отдали, каждый из нас, свои неповторимые сущности и таланты во благо диаволом сотворенного «колхоза», где никто и ни за что не отвечает. Это результат. Это заслуженное каждым, в том числе и мной. Поэтому и я, заполняя таможенную декларацию для переезда рогатым построенную границу, пишу в графе «Цель поездки»: «К родителям. Старенькие они. Болеют. Соскучился». Прости меня, Господи!

Икона

Икону принесли вечером. С утра звонили, потом в храм пришли, с рассказами о древности иконы, ее красоте и дороговизне.
Один из коробейников, шмыгая носом, с придыханием, дыша мне в ухо уже устоявшимся вечным перегаром, объяснял:
‑ На дереве, батя, под золотом, Бог нарисован и дом его рядом, в лесу…
‑ В раю, что ль Бог?
‑ Да каком раю, в лесу?! Сколько стоить будет?
‑ Да откуда ж я знаю, может она ворованная или ненастоящая.
‑ Да старуха моя мне оставила. Померла. Вот те крест!‑ попытался изобразить на себе крестное знамение левой рукой продавец. ‑ Так сколько стоить будет? Семнадцатый век, отец, она нам по наследству передавалась.
‑ Так уж и семнадцатый?
‑ Точно. Мне митрофановский поп сказал, что ей 350 лет.
Священника из Митрофановки я знаю. В древних иконах он вряд ли разбирается, но старую икону от современных, в годы хрущевские и брежневские на досточках написанных, отличить сможет.
‑ Ладно, приносите. Посмотрим.
И двух часов не прошло. Постучали.
В полосатой «базарной» сумке, завернутая в ветхое серое полотенце, уместилась большая, по размеру ‑ аналойная икона.
Разворачиваю.
И… сдержаться не смог.
‑ Ух ты, Серафим!» ‑ так и выдохнулось.
Соединенная сзади, двучастная, с ковчегом (углубленная срединная часть), с соблюдением всех иконописных форм и тонкой позолотой икона преподобного старца Серафима Саровского – была красива и особенна.
Есть свойство, «особенность» у некоторых икон, которыми они своею красотой призывают не любоваться, а молиться. Так и говорят – намоленная икона. Эта была из них. Причем, стало абсолютно ясно, что икона храмовая. По торцу ее боковых граней остались отверстия от креплений, для установки в иконостасном кивоте.
‑ Так откуда икона? – внимательно смотря на пришедшее трио, еще раз вопросил я. – Бабка оставила, или из храма уведена?
‑ Ты что, батя, обижаешь, моя икона – ответствовал самый «интеллигентный» коробейник. – Точно, старуха оставила. Наследство. Вот уезжаем в Россию с собой забирать не хотим, пусть на Родине останется.
Такого пафоса я даже не ожидал, хотя оно и действительно, если уезжают, то с такой иконой на таможне проблемы обязательно возникнут.
‑ Так берешь икону? – настойчиво и вопросительно требовал «хозяин», ‑ Гляди, красивая какая. Семнадцатый век.
‑ Семнадцатый точно, ‑ возразил я, только вот не век, а год. Именно 1917 или около того.
‑ Да ты что! Цену сбить решил? – чуть ли не завопил хозяин, ‑ да нам за нее в Луганске знаешь сколько забашляют? Не семнадцатый, смотри‑ка, спец нашелся. Она моей бабке от ее прабабки осталась, а той тоже с древности…
Возмутительным междометиям с пропуском предыхательных начал всем известных выражений, казалось, не будет конца и мои попытки объяснить, что икона никак не может быть века XVII, так как преподобный вообще‑то жил в XIX, а канонизирован лишь сто лет назад не принимались даже на слух.
‑ Так берешь икону? – оборвал, возмущающегося поповской несправедливостью напарника, другой продавец.
‑ Это икона храмовая и дорогая, мне посоветоваться надо.
‑ Дорогая, и я ж об том же – тут же поддакнул «хозяин», ‑ Триста лет иконе.
Объяснять еще раз, что иконе преподобного старца лет сто от роду я больше не стал.
‑ Сколько хотите?
‑ Тысячу долларов – вполголоса выдал продавец и икнул, утверждающе.
‑ Нет, братцы, таких денег у нас нет, да и стоит она вполовину меньше.
Тут я говорил со знанием дела, так как не столь давно приискивал для храма икону подобного вида и цены раритетов знал.
Спор мог затянуться до бесконечности, поэтому, чтобы не устраивать бесполезных и никому не нужных торгов я стал заворачивать икону в полотенце, всем своим видом показывая, что отказываюсь брать.
‑ Езжайте в область, в антикварный магазин и там продавайте.
Коробейники переглянулись.
‑ Деньги сейчас отдашь?
‑ Отдам половину – заявил я. ‑ Остальные ‑ через недельку, когда подсобираем на приходе, да и проверю я иконку, вдруг ворованная.
На «ворованная» продавцы никак не среагировали, но стали требовать полного расчета.
Деньги, конечно бы я нашел, тем более, что собирались мы на храм икону приобрести, но что‑то мне мешало взять вот просто так и забрать преподобного старца. Нужно было время. Подумать и помолиться.
Согбенный, опирающийся на клюку старец Серафим, как то грустно смотрел с лесной опушки и в его взгляде грусть, соединялась с тревогой.
‑ Значит так, братия, ‑ решил я окончательно, ‑ половину денег я сейчас же отдам, а вторую после Вознесения, то есть через пять дней. Устраивает – забираю, нет – везите в антикварный.
Коробейники помялись и согласились.
Не спалось толком в эту ночь. Несколько раз подходил к столику, где стояла икона. Старец из своего далеко тревожно вглядывался в день сегодняшний и, как мне показалось, чего‑то ждал.
Не напрасно было его ожидание и мое беспокойство. Солнце толком еще не успело взойти, как раздался настойчивый и многоразовый, «аварийный» звонок в дверь.
‑ На пороге стояла дородная дама, за ней, как то терялся и абсолютно «не смотрелся» один из вчерашних продавцов.
‑ Отдайте икону, сейчас же! Да как вы смели ее брать за такие гроши?! А еще священник называется!
Я, молча, не выслушивая дальнейшие причитания и обвинения в своей непорядочности, алчности и сребролюбии вынес икону.
‑ Возьмите.
Дама немного опешила от моего смирения и молчаливого согласия и, отдавая мне деньги (уже в государственной валюте) лишь сказала:
‑ За эту икону я квартиру куплю и еще на машину останется. Семнадцатый век! А он – (прозвучавшее выражение‑определение опускаю) – за такие гроши хотел нас наколоть.
Закрыл дверь, виновато посмотрел на встревоженных домочадцев, и пошел в храм читать акафист преподобному Серафиму Саровскому.
***
Где то через неделю собрался ехать на Родину в Россию и пошел на рынок денежку поменять, гривны на рубли. У местного валютчика, в будке, увидел стоящую в углу прикрытую рогожкой икону.
‑ Бать, икона не нужна? – спросил валютчик. Купил вот по случаю. Старец, святой какой то, по‑моему, лет двести ей.
Он отбросил рогожку в сторону… на меня так же грустно смотрел Серафим.
‑ Да нет ей двухсот, от силы лет сто – возразил я.
‑ О! Значит, не ошибся‑ обрадовался меняла. – С меня за нее 300 баксов требовали, а я им больше ста не дал. Так что возьмешь за сто пятьдесят?
‑ Да нет, не буду. Ты ее в антикварку свези, толку больше будет и греха меньше, что на святости деньги зарабатываем.
‑ Свезу ‑ как то сразу согласился мой собеседник. И мне стало уверенно ясно, что обязательно отвезет.
***

Преподобный старче Серафиме, моли Бога о нас грешных!

Мироносица

«Камень на душе» ‑ знакомо выражение? Наверное, каждому слышать приходилось, да и испытывать. Духовная боль она всех болей больнее, но особенно тяжко страдание, когда, кажется, нет выхода, когда не видно просвета, когда как будто весь мир ополчился против…
Именно отсюда и бытует ‑ «Беда одна не ходит».
Как не странно, но мужественные, сильные и ловкие представители пола сильного пасуют в этой ситуации чаще. Они могут действовать, бить кулаками, решать сверхсложные логические задачи, но противопоставить что‑либо реально исполнимое духовной катастрофе и душевному испытанию им часто не удается.
И здесь появляется женщина.
Помните евангельский путь жен‑мироносиц ко гробу Господню? Они идут, взяв необходимое для погребения благовонное миро, но совершенно не заботятся, как они вообще то проникнут в гроб ко Христу. Ведь он завален камнем. Идут и думают: Кто отвалит нам камень от двери гроба ()?
Им ведь не под силу даже сдвинуть этот камень, не то, что его «отвалить», но они идут и знают, что не может не совершиться дело нужное, дело Господне.
Мужчина так просто не пойдет. По крайней мере, он позвал бы друзей, рычаг сделает какой‑то, ломик возьмет и, скорее всего, опоздает…
Потому что на себя только надежда и о себе упование. Женская же душа иная.
Это не тот «авось» русский. Нет, не он. Тут другое. Вера в то, что благое не может не совершиться. Поэтому и идут жены‑мироносицы к замурованному гробу Господню, а за ними и все наши бабушки, сестры и матери…

Баба Фрося

Ефросинью Ивановну все звали «баба Фрося». Даже сынок ее, неугомонный приходской зачинатель всех нововведений, и участник каждого приходского события, в свои неполные шестьдесят именно так и величал свою родную мать.
Мужа баба Фрося похоронила еще при развитом социализме и, показывая мне его фотографию, гордо прокомментировала, что он у нее был красавец с бровями, как у Брежнева. Брежневские брови унаследовали и три ее сына, за одного из которых «неугомонного Петра» я уже сказал, а двое иных нынче за границей проживают, причем один рядышком в России, а другого в Чили занесло.
Как то баба Фрося, подходя к кресту, совершенно неожиданно, и безапелляционно сказала:
‑ Давайте‑ка, отец‑батюшка ко мне додому сходим, я вам старые карточки покажу. Вам оно полезно будет…
Отказывать баб Фросе – только себе во вред, поэтому, отложив все намеченное, поплелся я после службы за бабушкой на другой конец села философски размышляя, что это бабкино «полезное» мне точно ни к какому боку припека, но идти надобно на глас зовущий.
Жила баба Фрося в старой «сквозной» хате, т.е. в центре хаты вход в коридор с двумя дверьми. Одна дверь, направо, в горницу, за которой, прикрытый шторами зал; другая, налево, в сарай с сеном, дальше куры с гусями, а затем и свинья с коровой друг от друга отгороженные. Все под одной крышей.
Смахнув несуществующую пыль со стула, который точно старше меня по возрасту раза в два, усадила меня бабушка за стол, покрытый плюшевой скатертью в центре которого стояла вазочка с искусственными розами. Вся обстановка в зале своего рода дежа‑вю времен моего детства, причем мне не трудно было предугадать даже альбом в котором будут фотографии. Именно таким он и был, прямоугольный с толстыми с рамками листами и московским Кремлем на обложке. Фото, пожелтевшие от времени и обрезанные под виньетку шли последовательно, год за годом, прерываясь советскими поздравительными открытками.
В конце альбома, в пакете от фотобумаги, лежало то, как я подумал, ради чего и привела меня баба Фрося домой. Там были снимки старого, разрушенного в безбожные хрущевские семилетки, храма, наследником которого и является наш нынешний приход.
Деревянная однокупольная церковь, закрытая впервые в 40‑ом, затем открытая при немцах в 42‑ом и окончательно разобранная в конце шестидесятых выглядела на сереньком фото как‑то печально, неухожено и сиротливо.
‑ Ее уже тогда закрыли – пояснила баба Фрося. ‑ Это мужик мой снимал, перед тем, как зерно из нее вывезли и разобрали по бревнышкам.
На других фото ‑ прихожане. Серьезные, практически одинаковые лица, большинство старенького возраста, сосредоточенно смотрят из своего «далеко» и лишь на одной из них они вместе со священником, облаченного в подрясник и широкополую шляпу.
‑ Баб Фрось, а куда батюшку тогда отправили, когда храм прикрыли?
‑ Так он еще почти год тут пожил, дома крестил и к покойникам ходил отпевать, а потом его в Совет районный вызвали, а на следующий день машина подошла, погрузили вещички и увезла его – поведала старушка. – Говорят на родину поехал, он с под Киева был. Бедный.
‑ А чего «бедный»?
‑ Так ему тут житья не было ‑ ответствовала баба Фрося. – Последние два года почти весь заработок отбирали в фонды разные, да в налоги. По домам питался. Матушка то у него, сердешная, померла, когда его по судам таскали.
‑ По судам?
‑ Эх, мало ты знаешь, отец‑батюшка, ‑ продолжила баб Фрося. – На него тогда донос написали, что он в церкви людей призывал облигации не покупать.
‑ Какие облигации?
‑ Займы были такие, государство деньги забирало, обещалось вернуть потом.
Облигации я помню. У родителей большая такая пачка была. Красные, синие, зеленые. На них стройки всякие социалистические нарисованы были.
‑ А что, батюшка, действительно против был?
‑ Да что ты! – возмутилась баба Фрося. – Ему же просто сказали, что он должен через церковь на несколько тыщ облигаций этих распространить, а он и не выполнил. Кто ж возьмет то, когда за трудодни в колхозе деньгами и не давали.
Пока я рассматривал остальные снимки, баба Фрося, подперев кулачком седую голову, потихоньку объясняла кто и что на них и все время внимательно на меня смотрела. Меня не покидало ощущение, что главное она еще не сказала и эти фото и ее рассказы лишь прелюдия к иному событию.
Так оно и случилось.
Баб Фрося вздохнула, перевязала платочек, как то более увереннее умастилась на стуле и спросила:
‑ А скажи‑ка ты мне, отец‑батюшка, церквы закрывать еще будут?
‑ Чего это вы, баб Фрось? Нынче времена не те…
‑ Кто его знает, кроме Бога никому ничего не известно, да и вон и Марфа все талдычит, что скоро опять гонения начнутся.
‑ Баб Фрось, ‑ прервал я старушку, ‑ у Марфы каждый день конец света. И паспорта не те и петухи не так поют, и пшеница в клубок завивается…
‑ Да это то так, я и сама ей говорила, что не надо каждый день себя хоронить.
Баба Фрося, как то решительно встала со стула, подошла к стоящему между телевизором в углу и сервантом большому старому комоду. Открыла нижний ящик и вынула из него укутанный в зеленый бархат большой прямоугольный сверток. Положила на стол и развернула…
Предо мной была большая, на дереве писанная икона Сошествия Святаго Духа на апостолов. Наша храмовая икона…
‑ Это что, оттуда, со старого храма? – начал догадываться я.
‑ Она, отец‑батюшка, она.
‑ Баб Фрось, что ж вы раньше ничего и никому не говорили? – невольно вырвалось у меня.
‑ А как скажешь? Вдруг опять закроют, ведь два раза уже закрывали и каждый раз я ее уносила из церквы, ‑ кивнула на икону бабушка. Что ж опять воровать? Так у меня и сил больше тех нет.
— Как воровать?
‑ А так батюшечка. Когда в первый раз храм то закрыли и клуб там сделали, уполномоченный с района решил эту икону забрать. Куда не знаю, но не сдавать государству. Номер на нее не проставили. А ночевать у нас остался.
‑ Ну и?
‑ Ночью я ту икону спрятала, а в сапог ему в тряпочке гнездо осиное положила. Он от боли и икону искать не захотел. Хоть и матерился на все село…
‑ А второй раз, баб Фрось?
‑ Второй тяжко было. Мы с мужиком то, когда храм то опечатали уже, ночью в окно церковное, как тати, влезли и забрали икону. Окно высоко было – продолжала рассказ старушка, ‑ я зацепилась об косяк и упала наземь, руку и сломала.
‑ И не узнали?
‑ А как они узнают? – хитро усмехнулась баб Фрося. – Когда милиция к нам пришла то, муж мой уже меня в район повез, в больницу, перелом то большой был, косточки выглянули…. А детишки сказали, что я два дня назад руку сломала. Вот она, милиция то, и решила, что с поломанной рукой я в церкву не полезла бы. Хоть и думали на меня.
… Мне нечего было сказать. Я просто смотрел на бабу Фросю и на икону, спасенную ею. Нынче в центре храма эта икона, на своем месте, где ей и быть положено, а бабушка уже на кладбище.
Тело на погосте, а душа ее на приходе. У иконы обретается.
Всегда там. Я это точно знаю.

“Глаза бы мои на вас не глядели…”

Собственно именно с этого возгласа все и началось. Да и не могло не начаться, потому что я, расстроенный очередной топорной работой нанятых шабашников, которые через неделю после заключенного «договора», когда все обещалось качественно и в срок, а оказалось «тяп ляп» и по принципу «день с прохладкой ночь с присядкой», разогнал строительную бригаду и в печальной задумчивости сидел на ступеньках церковной паперти. Рядом крутился Харитоныч, бурчащий под нос недовольства и прочие определения во след изгнанных «строителей» и тем самым, как ему казалось, выражая мне моральную, духовную и вообще приходскую поддержку. Бурчи не бурчи, но ýгольник необходимо срочно доложить и надеть на него крышу, так как под небом оставлять уголь – значит ввести в искушение добрый десяток жаждущих выпить сельчан. Бесхозное домашнее топливо в размере одного ведра, хоть и обретаемся мы на Донбассе, по нынешним временам, как раз на пол‑литру напитка местного производства вытягивает. ‑ Езжай додому, батюшка – что‑то решив для себя сказал Харитоныч. – Утром сподручнее думать и решать. Деду я верю, так как на практике проверена его житейская хватка и умение находить там, где не ложил и приносить оттуда, где ничего нет по умолчанию. Еще в первые приходские годы, когда строили храм он смог договориться и пригнать громадный кран, что бы купол на церковь водрузить. Я исходился весь по инстанциям, выпрашивая этот подъемный механизм, с длинной нестандартной стрелой, но везде натыкался или на сочувствующие «нету», или на безразличный взгляд в котором откровенно читалось: «Тебя тут еще не хватает». Узнав, что в соседнем городе есть такой нестандартный кран, зачастил к начальнику этого механизма, который на третий мой приход заявил, что может дать мне только экскаватор с бульдозером. На мое удивленное: «Зачем?», начальник ответствовал: ‑ Чтобы для вас, племя поповское, яму выкопать, покидать всех туда и загорнуть. Узнав, кто такие «воинствующие атеисты» и поняв, что угроза искренняя и вполне реальная, я окончательно расстроился и в духе сокрушенном поехал на приход. Харитоныч же, также опечаленный и расстроенный «иродами безбожными», через день пригнал нужный кран со строительства ближайшей шахты, куда я и обращаться побаивался. Пригнал, и за пару часов купол на церковь водрузил. Так что упование мое, что старички мои приходские чего‑нибудь придумают, и уголь будет лежать там, где ему положено, меня не оставляло. Хотя конечно, на зиму глядя, надо было сарайчик этот поменьше строить и своими силами обойтись, но уже начали, да и в хозяйстве приходском нужно такое сооружение, что бы и уголь, и дрова, и инструмент необходимый под крышей на своем месте были… На следующий день вокруг, на треть выложенного сарая, была чистота и порядок: леса выровнены, кирпич сложен рядышком, песок к корыту растворному поднесен. Видно сторож со старичками постарались. Помолился за тружеников храма сего, а сам все думу думаю, где каменщиков взять. Недодумал. Через день на четыре ряда кладка кирпичная выросла, причем чистенько так кирпичики лежат, под расшивочку. Старикам сие творчество никак не под силу, а пономарям еще возраст не вышел, что бы так сложить. Походил я вокруг, поудивлялся, тем более, что как и давеча прибрано все, чуть ли не под метелку, аккуратненько сложено, и так положено, хоть сейчас раствор мешай и продолжай стены класть. Странно… Пошел к старосте. Тот говорит: ‑ Сам удивляюсь, отец. Видно молитесь усердно, вот ангелы и помогают. Насчет того, что мои молитвы могли хоть часть ангельского мира в каменщиков преобразовать я крупно засомневался, тем более, что староста глаза хитро щурил, но вот объяснения найти не смог. Ладно, думаю, все равно узнаю, главное что б каменщики эти невидимые по завершению стен стариков моих пенсии не лишили. Такая кладка по временам нынешним дорого стоит. Пробыл на приходе до вечера, надеясь все же увидеть, кто же эти «ангелы» во плоти… Не дождался. Уехал. Утром, удивлению моему придела не было. Стены выгнаны до перемычек оконных, да и сами перемычки, причем бетонные, которых у нас на приходе отродясь не было, лежали на положенном им месте, выровненные и укрепленные. Около стройки крутились староста с Харитонычем планируя и обсуждая какую крышу соорудить и как ее прикрепить к стенам, чтобы ветром не сдуло. Благословив откровенно ухмыляющихся стариков, я уже с неподдельным пристрастием стал допытываться: «Кто?» и «За сколько?». ‑ Так, отче, мы же ото и говорим, что быстро да хорошо, а кто Бог весть. ‑ Ангелы, батюшка, ангелы… ‑ не унимался староста. – Вы, дорогой наш пастырь, идите служите, что б они нам и крышу с Божьей то помощью поставили. Сказать мне было нечего. Тем более, меня откровенно выпроваживали, как будто услышали последние слова архиерейские, на собрании сказанные, что священник больше о службе думать должен, да править ее достойно, а стройками и хозяйскими заботами Богом определены заниматься приходские подвижники. Так больше продолжаться не могло и я, никому не сказав, остался ночевать в своей келейке приходской. Дело уже было к осени, ночи подлиней стали, да и новолуние в те дни как раз припало. Общем, как стемнело, сидел я на крылечке своего приходского домика и пялился в темноту, так как света, как назло не было. Смотрел и думал: если они ночью кладку делали, то как? Света во дворе церковном – два фонаря. Один у паперти, другой у домика священнического. Толку то от них! Лишь к сараю дойти по тропке и видно, но чтобы кирпичную кладку вести и разговора быть не может. Что‑то здесь не так. Вся эта ситуация напомнила мне ершовского «Конька Горбунка», а так как там лишь на третью ночь Иван коней поймал, то я тоже решил, что никого сегодня не дождусь и смогу в тишине деревенской, да под кваканье лягушек и в благоухании от чистоты окрестной, да пахучего, густого, как кисель воздуха, отоспаться за все эти дни суетные. Когда вечернюю молитву к ангелу‑хранителю читал, добрую ухмылку старосты вспомнил и в спокойствии душевном, в предвкушении сна сладкого улегся под домашнее лоскутное одеяло, откровенно радуясь, что остался. Сквозь наплывающий сон показалось, что где то затарахтел мотоцикл. Не обратил внимания. Уснул. Сколько проспал, не помню, но проснулся от приглушенного разговора и мелькания света. Причем свет этот четкими лучами из разных сторон исходил и перемещался, то быстро, то медленно. Щелкнул выключателем – в келье электричества не было, не гудел и холодильник в коридоре. С келейного окна ничего толком не видно. Стройка, а свет там мелькал, в стороне немного, как раз за углом. Надел подрясник и вышел на крыльцо. Над стенами сооружаемого угольника светились три яркие точки, лучами упираясь в кирпичную кладку. Под лучами мелькали руки, но туловищ, голов и ног не существовало. Не было и все тут! ‑ Ангелы! Прав староста. Подумалось, но не поверилось, а вот испуг пришел, тем более, что верхний огонек как то резко опустился вниз и на высоте где‑то двух метров направился в мою сторону, через мгновение, выхватив из темноты мою фигуру. Фигура, должно быть, выглядела довольно странно. С всклокоченной бородой, толком не застегнутом подряснике на голое тело надетым и с перепуганным лицом… ‑ О, батюшка! – вымолвил, удивленно, ангел. «Что» и «кто» это говорило я так и не понял, потому что с двухметровой высоты в меня бил сноп яркого луча, под которым ничего не просматривалось, вернее, там была – темнота. Остальные два луча мгновенно обратились в мою сторону и тут мне вспомнились гуманоиды, пришельцы, и прочие «иночеловеки», о которых в те времена много и повсеместно говорили, а книжку свою об их сущности «Игумен N» пока еще не написал. А о ком мне прикажите было думать, ежели на меня смотрели три светящихся луча, без признаков существования рук и ног? Перекреститься я, наверное, забыл, но вот рот все же открыл, чего то там сказать, но сказать не получалось… Из оцепенения и мгновенного осознания в чем тут дело меня вывел знакомый голос харитоновского зятя. ‑ Эх, не получилось, что бы «тайно образующе»! Уж этого голоса мне не знать, если он каждое воскресенье Апостол читает! Тут три луча закивали и захохотали, выхватывая светом чумазые, черные от угля лица. Это были наши сельчане‑шахтеры. Ребята крупные, высокие, в горняцких касках с коногонками (так и по сей день, светильники шахтерские именуют). Естественно свет этот не менее, а то и более чем два метра от земли находится, а под касками черные шахтерки, с такими же черными руками, а вокруг темнота… Вот и шагает свет сам над землей, если чуть со стороны смотреть. Шахтеры, поняв мой перепуг, переходящий в тихий ужас, а затем в удивление, расположились вокруг и рассказали: ‑ Да тут, бать, старики попросили, что бы мы по вечерам доложили кладку, а мы не успели. Так мы вот и решили после третей смены, закончить, что бы вас удивить. На гора выехали, а в баню не пошли, уже после того, как закончим, отмоемся. Работы то тут на пару часов осталось… Смотрел я на них и слезы на глазах. Шахта она ведь не просто «работа». Тяжело там. Очень тяжело. И живут ребята не в городе, где иных забот поменьше. Тут и хозяйство гогочет и мычит, и огород садить и убирать, а они вот еще ради того, что бы «удивить» ночью, после третьей смены, да раствор мешать и кирпичи таскать. Нет, дорогие мои, только ангелы так могут. Пусть и черные от угольной пыли, да и словцо в речь свою не очень ангельское иногда вставляющие, но ангелы. Вы в их душу посмотрите, а потом и судить будете… А за то, что напугали меня до смерти: «Глаза бы мои на вас не глядели…»

Допущено к распространению Издательским Советом Русской Православной Церкви ИС Р15-501-0056

© ООО «Торгово-издательский дом «Амфора», 2015

* * *

Какая там «тихая пристань»! Здесь может быть только человек-творец, возжелавший внутри себя найти нетленную первооснову. Здесь «невидимая брань» и воинское дело духовного подвига.

Ф. Уделов. Монастырь и мир

Я не знаю, у кого из святых отцов архимандрит Зинон взял эти наставления в поучение одному из слишком беспечных, не по-монастырски вольнолюбивых послушников, но берегу писанный в подчеркнуто старой орфографии листок, чтобы, переступая порог монастыря, не нести туда «уличных» страстей. За этими стенами властвуют не наши честолюбивые кодексы и не наши бодрые добродетели.

«Монах есть тот, кто, будучи облечен в вещественное и бренное тело, подражает жизни и состоянию бесплотных».

«Монах есть всегдашнее понуждение естества и неослабное хранение чувств».

«Монах есть тот, кто, скорбя и болезнуя душою, всегда памятует и размышляет о смерти и во сне, и в бдении».

Даже и не ведая этих правил, мы переступаем порог монастыря с необъяснимым смятением и, несмотря на все бесстыдство многолетней атеистической пропаганды, особенно ожесточенной к монастырям, до первого живого столкновения с монашеской обителью чувствуем требовательную, укоряющую нас инакость этого быта, его нездешнюю строгость.

Казалось, мы уже навсегда отторжены от этого мира. Можно было читать Лескова или Достоевского (монастырские главы «Карамазовых» или «Бесов»), чеховского «Архиерея» или толстовского «Отца Сергия», но для недавнего советского слуха это была только «литература», только бесконечное прошедшее вроде крепостного права. И даже если вспомнить первые впечатления от посещения монастыря людьми моего поколения, вернувшимися в Церковь уже после тысячелетия Крещения Руси, то и они еще не один месяц будут тревожно неуверенными и волнующими, как выпадение из времени. Думаю, что это чувство смятения и неуверенности немногим отличается у новичков и сейчас. Разве что позднее, спустя годы, когда подлинно войдешь в Церковь не созерцателем, а исподволь опамятовавшимся и постепенно окрепшим православным (слава Богу, не потерявшим родовой памяти), начнешь почаще бывать в монастыре, входить в порядок его долгих служб, то так же понемногу, как бы само собой догадаешься, что настоящее-то время во всей полноте, во всей духовной выси этого понятия ощущается именно здесь. Здесь ты современник не суетному дню, а всем, кто стоял тут до тебя и будет стоять после, что сразу придает душе силы, а уму света.

И тут же словно сами собой начнут сходиться живые, необходимые книги, которые, кажется, только и ждали твоего духовного поспевания. А когда прозревает нация, то они приходят не к одному тебе, а и в общую современную культуру. И теперь уже не в одних монастырях можно прочесть и зайцевские воспоминания об Афоне и Валааме, и дивные, не знающие ни подобия в нашей литературе, ни продолжения книги И. Шмелева – его «Богомолье», его «Лето Господне», его «Старый Валаам». А там, глядишь, дойдет дело до книги Константина Леонтьева об оптинских днях Климента (Зедергольма) и до бесхитростной, чудно сердечной книги Сергея Нилуса «На берегу Божьей реки», где Оптина предстанет во всей полноте внешне бедного, но духовно неисчерпаемого быта. Все, кто читал их, помнят святой воздух их доброты, их чистую ясность, их благоговение.

Ожесточенные, приученные коварством государства всякое слово принимать с осторожностью, а всякого ближнего только как товарища по работе, общественного союзника или противника, забывшие старинные русские обращения к незнакомым людям «матушка», «брат», «сестрица», мы еще долго стыдимся братской любви этих книг, их молитвенной, порою умиленной речи. И нет-нет еще покажется, что герои тех же шмелевских книг простоваты и будто даже оторваны от настоящей-то жизни, что-де и за польза в этих безусловных, не спрашивающих послушаниях? А между тем эти «немудрые» послушники собрали духовную Россию, и я не удержусь, чтобы не процитировать страницу из шмелевского «Старого Валаама», где он спустя годы узна́ет, как два мимолетных его монастырских знакомых были отправлены потом на послушание в Уссурийский край и основали там не только крепкую обитель, но и хорошее издательство, чьи святые книги и до родного Валаама доходили: «Крестьянские парни русские, пошли они с Валаама в далекий и дикий край и понесли Свет Христов. Сколько тягот и лишений приняли, жизни свои отдали Свету, стали историческими русскими подвижниками, продолжателями дела Святителей российских. И в этих подвигах и страданиях сохранили святое, среди мерзости духовного опустошения, какой же пример и сдержка для окружающих, ободрение и упование для алчущих и жаждущих Правды. Такими жива и будет жива Россия».

Она и впредь будет такими людьми жива. Сколько монахов сегодня несут послушание по дальним псковским приходам в стороне от дорог, неустанно трудясь, чтобы сохранить эти приходы в обезлюдевших селах и уберечь храм как последнюю опору, чтобы земля не осиротела совсем. Порою одних хозяйственных забот на их плечах больше, чем священнических, и к Богу-то они поневоле, как шутил печерский старец архимандрит Иоанн Крестьянкин, «одним крылышком, но зато каждым перышком». И это они поднимают Вознесенский монастырь в Великих Луках, и Крыпецкий монастырь под Псковом, начиная опять с пустого и хорошо если не обесчещенного места, уповая только на неутомимые руки и молитву.

Да и в самой обители труда всегда не меньше, и он не легче. И я не о физической работе говорю, хотя и она, для монастырской кухни например, всегда начинается до света, когда келарь возжигает свечу у негасимой лампады над ракой основателя и несет огонь, чтобы разжечь печь для хлебов и просфор и тем подхватить послушание предшествующих столетий как одно, не подвластное времени дело, как одной Церкви понятное время «во веки веков» – словно та же просфора, один «хлеб Христов» ложился перед первым настоятелем и нынче служащим священником. А там скоро затеется работа на конюшне, в кузнице, в гараже, в мастерских. Но главным-то все-таки будет труд молитвы. Евангелие нас всех предупреждает, что «Царствие Небесное нудится» (Мф. 11: 12), достигается непрестанным усилием, не дающим расслабиться трудом, но мы умеем пропустить это мимо ушей, слишком прямолинейно поняв слова Спасителя «Бремя Мое легко есть» (Мф. 11: 30), – а оно «легко» до креста на Голгофе; и монах помнит это за себя и за нас постоянно вместе с мыслью о смерти.

И всюду – при всей тяжести послушания, в коровнике, в лазарете, в кузнице – это труд благодатный, неуловимо отличный от работы в миру. В молитве ли разгадка (а с нее начинается всякое монастырское послушание), в постоянном ли предстоянии перед Богом, но тут каждое занятие чисто и важно душе, словно труду возвращается первоначальная святость, и всякое дело незазорно, и все равны перед Божьим порядком мира.

…Но это я уж с «середины» начинаю. Словно книжка уже написана и не хватает одного вступления, а между тем дорога этого текста была долгой. Не было никакой книжки, а была сначала просто жизнь. Дневник же завелся даже как будто просто исподволь, словно сам собой родился (никак не найду его отчетливого начала), только когда судьба свела меня с иеромонахом, игуменом, а там и архимандритом отцом Зиноном, его мыслью, его непрестанным напряжением, которое, очевидно, происходило от самой его «профессии», его небесного дара иконописца. Не зря Евгений Трубецкой звал икону «умозрением в красках». Образ – это молитва и мирознание, богословие и философия, литургия и искусство в непрестанном взаимопроникновении. Конечно, мне все было ново и мало было услышать. Хотелось записать, удержать, обдумать. А потом уже бежать к друзьям и духовным детям отца Зинона, скорее усадить их за стол: «Послушайте! Батюшка сказал…» И думать вместе и радоваться, что он меж нами, и вместе с ними расти душой.

Пожалуй, больше для них и писал – для Валерия Ивановича Ледина, который одно время был старостой Троицкого собора (в пору, когда отец Зинон писал там Серафимовский иконостас) и в доме которого мы и виделись с отцом Зиноном. А уж потом мы часто виделись и говорили с отцом Зиноном и в самом этом Серафимовском храме, где в конце дня служили вечерню, или в звоннице собора, где отец Зинон во время этой псковской работы и жил. Позднее Валерий Иванович стал монахом Иоанном. Писал я свой дневник и для музейщицы Ираиды Городецкой, которая тоже через несколько лет станет монахиней. Они уходили за отцом Зиноном, с годами постигая через него полноту и красоту Церкви. Теперь их обоих давно нет на белом свете. Писал для поэта Артемия Тасалова, архитектора Сергея Михайлова, для Михаила Ивановича Семенова и Саввы Васильича Ямщикова.

Мне было трудно носить это счастье слышания и понимания каждый день нового мира одному. Тем более время-то – вспомните-ка! Только-только Россия отпраздновала тысячелетие Крещения, прожив семьдесят лет в «одичании умственной совести», как звал это состояние отец Георгий Флоровский. И сама-то Церковь только приходила в себя. До книжного моря в храмах было еще далеко. Это сейчас зайди в церковную лавку – и растеряешься: тысячи книг предлагают тысячу способов спасения – прочти и прямиком в Царствие Небесное! А тогда еще опытом надо было брать, вглядыванием и вслушиванием. Да и монастырь ведь! Приходской опыт тут помогает мало.

Ну и, конечно, прежде всего само явление! Кто знал и знает отца Зинона, тем ничего объяснять не надо. А кто не знал, надеюсь, даже и по моим захлебывающимся записям увидит, отчего я был нетерпелив в своих заметках.

Этим записям с первой страницы уже двадцать пять лет. И я и правда думать не думал об их публикации. А вот теперь, когда моя жизнь даже не идет, а летит к закату, вдруг вижу, что это уже как будто и не частная, не только моя и моих друзей история, а просто история нашего общего мечущегося тогда русского самосознания на пороге возрождения Церкви. И история живая, потому что писана не отвлеченным умом, а живым переживанием. Кипящие в ней вопросы сегодня в большинстве загнаны внутрь, но так и не разрешены. Ну, значит, не грех повторить их снова.

На минуту смутишься: не сор ли это из избы? Не вода ли на мельницу злых умов, которые ждут не дождутся повода к иронии, а то и к ученому сопротивлению. А только отразившиеся тут споры – свидетельство не сомнения и тем более не разрушения, а отражение искреннего нетерпения молодой веры, для которой Новый Завет никогда не станет Ветхим, а Христос будет приходить с каждым новым человеческим сердцем все тем же вопрошателем, несущим не мир, но меч в каждое неравнодушное сознание. Ведь «Путь, Истина и Жизнь» – это не последовательные ступени обретения покоя, а всегда прежде всего Путь и только тогда Истина и Жизнь. А как успокоился, как показалось, что «нашел», так уж жди, что и вокруг все выцветет и помертвеет.

А самое тревожное, что монастырь-то – вот он! Знаменитый, на всю Россию известный. И «герои» в большинстве еще спасаются там и тем спасают и нас. Вначале думал переименовать и саму обитель, и «героев» – как-то безопаснее. Назову, скажем, «Где-то в России» и тем и «типичности» прибавлю, и себя загорожу от неизбежного церковного гнева. А оказалось, что литературой тут не возьмешь. Сразу ряженьем начинает отдавать, игрой. И все вроде то, да не то. Все мы видим мир по-своему, и каждый из «героев» скажет, что все было не так, и не узна́ет себя. Но мы ведь все с вами – только система зеркал, и нас столько, сколько людей нас видят. Все мы заложники чужого взгляда.

Это осколки моего зеркала, и что в нем отразилось, то отразилось в силу моего зрения и разумения. И это ведь не портреты насельников монастыря, отцов и владык и моих товарищей. Это в известной и даже в большей степени автопортрет моей души, моего понимания мира, моей веры и моего неверия. А история и состоит из миллионов «я», каждое из которых буквой ли, запятой, междустрочным пространством говорит свою часть мирового текста. С тем и войду в невозвратную воду давних монастырских лет. А первую запись возьму из «прежней жизни», когда еще и дневника не было, и не было в моей судьбе отца Зинона, а было первое настоящее удивление и первое переживание главного монастырского праздника. Я приехал тогда в гости к живущему на хуторе недалеко от монастыря прекрасному эстонскому художнику Николаю Ивановичу Кормашову, чтобы написать о нем. И раз уж дело было накануне Успения, то, конечно, сначала в монастырь.

До тысячелетия Крещения еще был целый год.

Изборские инструменталисты вооружают свои гитары (свет, усилители) на городской площади – удерживать молодежь. Как у нас в соседстве с Троицким собором перед Пасхой: непременно кинотеатр «Октябрь» работает до утра и норовит показать самое «заманчивое» – какую-нибудь «Королеву Шантеклера», «Анжелику – маркизу ангелов», а то и «Фантомаса» – остановить молодой поток, который потом все равно в собор милицейский кордон не пустит.

Вот и тут ставят музыкальную ловушку. А народ течет мимо – к монастырю. Я пришел как раз во время крестного хода, когда образ выходил из проема Никольских ворот к Михайловскому собору. Цепи мужчин сдерживали теснящуюся толпу. Уже горело много свечей. Образ установили на паперти между колонн, разделив монашеский и мирской хоры. Сотни свечей в ящиках все пополнялись, свечи текли по плечам к празднику. Там крепкий старик в застиранной рясе – не монашеского, а крестьянского ухватистого вида – брал их десятка по два и, сбив фитилями в одну сторону, обжигал, медленно поворачивая, оплавлял, чтобы потом фитили вспыхивали ровно и без труда, и, так приготовив, тушил и опять клал до срока в ящик. Дети толпились на ступенях и весело глядели вниз, где плыла река свечей в руках молящихся. Младенцы спали на руках и в колясках. Уставшие приседали кто где прямо на траву. Зажглись прожектора, и акафист пели уже при совершенной ночи.

Помазание, как обычно, повлекло народ к главному образу, но потом нетерпеливые разошлись к другим иконам в разных местах двора, приложились и были помазаны там. А у чудотворного Успенского всё шли и шли по тесному переходу взявшихся за руки монахов и прихожан и крепкие, и хворые. Отец почти на себе тащил скрюченного полиомиелитного сына, чтобы тот мог приложиться, и потом так же обратно нес на себе, и лицо было спокойно, привычно к муке и беде. Одержимая баба высоко и не людским каким-то голосом звала Зину, потом кричала невнятно. Ее успокаивали и отводили от образа. Шествию не было конца. И кто-то уже устраивался в поредевшем дворе ночевать прямо на травяном (цветы разобрали верующие) пути Богородицы. Я поставил остаток свечи к другим, пылавшим на ограде Никольской церкви, и спустился на «кровавый путь». Там над Николой в Богородичном ряду тоже пылали сотни свечей, и бабушка, глядевшая за ними, все спрашивала: «Ну где фотограф-то? Обещал снять меня, я готовая». Из тьмы проем был светел и тепел, по-домашнему уютен и праздничен. Расходились уже под звездами, весело, в чаянии завтрашнего дня.

Чуть сеется мелкий дождь, но служба у образа (теперь он стоит рядом с собором, внизу) продолжается непрерывно. В Михайловском соборе ждут владыку. Я пробиваюсь поближе и тоже жду, волнуясь. Наконец ровно в десять двери отворяются, и он, в митрополичьем плаще и скуфье, выходит под гром хора «Исполла эти, деспота!». После благословения начинается чудо облачения – вон с себя дорожное платье до белой светящейся, текущей до пят рубахи, и все вновь: изящество, сила, покойная красота, значительность обряда, где всему – поручам, поясу, епитрахили, набедреннику, митре, даже, кажется, большому гребню – возвращается первоначальная иерархическая и метафизическая значительность. Молодые иподьяконы легки и бесшумны, движения владыки безупречны, хор высоко и сильно именует символы, молитвословные знаки каждого предмета. Владыка служит опрятно, ценя музыку жеста и голоса, текста и смысла, а наместник архимандрит Гавриил – тот грубо и просто, как командует носильщиками на вокзале, зато отец Иоанн Крестьянкин даже, кажется, и не служит, а живет готовно-весело, с сердечной деревенской любящей простотой.

Я выхожу во двор. Богородица возвращается к Успенскому собору. Дорожка опять свежа и убрана цветами, и народ почтительно стоит по сторонам, но, когда икону берут на плечи и она поворачивается лицом к пути, люди не выдерживают и кидаются на дорожку, чтобы подойти под образ. Девушки, готовившие путь, мечутся и просят сойти («Это не для вас, это – для Богородицы»), но их уже никто не слышит. Теперь это первое – подойти под образ. Я встаю вместе со старушками (монах впереди командует: «По четыре, по четыре в ряд!») и с неясной тревогой гляжу, как образ медленно плывет на меня. Мужикам тяжело, толпа теснит их и сбоку и спереди, тем более что каждый, подходя под образ, норовит поднятой рукой коснуться стекла, как ризы Богородицы, и тем тормозит ход. Тесно, глухо, тревожно внутри. Я тоже касаюсь стекла и думаю о Викторе Петровиче и Марии Астафьевых (оба болеют): «Помоги, Пресвятая Владычица». Образ проходит и останавливается у кованой иконы Корнилия. Скоро выходят из собора духовенство и молящиеся и тоже идут к образу, чтобы потом уже двинуться к Успенской церкви, где служба продолжается. Опять акафист, и колокола гремят весело, слаженно, все сразу, покрывая пение хора во всю службу, опять внятно и нежно, как молитвенное восклицание «Вот я, Господи!», заливают монастырь, свечи потрескивают от мелкого дождливого сева.

А это уже после празднования тысячелетия Крещения.

Остановился в келье игумена Зинона. Потом ладили чай в его серебряном чудном самоваре, какого и у Семена Гейченко нет. Отец Зинон показывал свои келейные иконы, выхваченные у наместника Гавриила с грузовика, – «в дрова отправляли». Среди них иконы XVI–XVII веков, замечательный походный алтарь-складень, «Неопалимая Купина», деисусный «Златоуст и Василий Великий».

– Гавриил вообще человек для жития: клубнику запретил пропалывать, чтобы братия в грядки не ходила, траву тут не косил, и все пошло дичать, яблони подреза́л в цвету, и вот – ни одного яблочка. Колера при ремонтах все сам составлял. Поглядите вон: синий, оранжевый, желтый – все бьют по глазам! Деревьев поубирал тьму, и вот эти у колодца были обречены – не успел. А камень покрашен зеленым, чтобы паломники не кололи на молитвенную память, – сразу будет заметно, и можно обличить. Говорят, тут первые насельники молились.

Вышла было луна, высыпали звезды, проплыл спутник, но скоро потянул сильный ветер, и все затмилось. В братском корпусе идет спевка хора, перекрывающая ветер. Лист, на мгновение притворившись живым, метнется по дорожке, увлекая взгляд, но, только его увидишь, он опять недвижим (последние забавы осеннего ветра).

Проспал раннюю обедню в Успенском храме, да и отец Зинон не советует: бесноватые помолиться не дадут. Пошли с ним в Никольский храм, а там к соседнему Корнилию и в Покровскую церковь… Тут всё еще в начале: варианты фресок пробуются прямо на стенах, тут и там лики воинов, святых, Архангелов – как наброски на полях или бессознательно начерченные рукой портреты на чистом листе, пока мысль занята другим, – проба пера.

Были и еще приезды, но пока еще больше глядел, и рука не тянулась к перу. А жалко – там проклевывался настоящий росток, и всё потом виделось бы вернее, но кто же из нас вдаль заглядывает? Живешь и живешь. Слава Богу, потом уже с тетрадью не расставался.

Приехал в Печоры в начале второго. Дверь в мастерскую закрыта. День разгулялся, солнце, ветер, весна. Пришел батюшка. Едва я устроился, явились славильщики и густо, как городовые на картинах Перова или Маковского, спели «Рождество» и «Дева днесь». Пока они кричали, батюшка торопливо перерывал стол, потом сунул по десятке в конверты и вынес с благословением. Потом я разбирал книги, привезенные Олесей Николаевой, – весь Шмеман, архимандрит Киприан, Николай Афанасьев, Константин Леонтьев. И пока я смотрел, по дому всё шли, говорили, спрашивали…

Скоро и вечер. Пели вечерню в келье с Алешей и Кликушей, потом сели за ужин «без утешения». А стоило отобедать – явилось и «утешение»: пришли отцы Анастасий (келарь) и Таврион (библиотекарь) с коньяком, шампанским, икрой и «царской селедкой» – форелью в банке. Рождество – как без «утешения»? Говорили о русском пьянстве (о чем же еще за коньяком-то?), писателях Шапошникове, Честнякове. Отец Таврион – костромич и в прошлом журналист, вот и разговор о писателях да костромских гениях.

Подъехал архитектор Александр Сёмочкин. Он будет строить на Святой горе храм Всех Печерских святых. Заспорили о Шмемане. Отец Таврион, как кажется, против шмемановских литургических правил и, улыбаясь, говорит, что вот живущий по Шмеману молодой костромской священник решил применить на практике его евхаристические требования (причащение за каждой литургией всех молящихся), но кончилось все общими ссорами, а сам батюшка как-то по дороге из храма домой пал и чуть не помер. Хорошо, его нашли чуть живого случайные бабушки и привезли на санках.

Отец Зинон:

– А не надо быть дураком и сразу кидаться в переделку, тем более с нашими бабушками.

Послушник Алеша, все время натыкаясь на что-нибудь интересное (а ему пока все интересно – от неожиданного образа, красивой книги, хоть закладки), восклицает:

– Ух ты! Батюшка, а мне дашь?

– Чего тебе? Чего тебе? Молчи! На, больше не проси! – сердито по виду, но внутренне нежно бормочет отец Зинон.

А Сашка Кликуша – тот все хочет быть умнее и расторопнее себя. И смеется, когда говорят простое: «Эх ты, как я не догадался?» – и, смеясь и радуясь, рассказывает о Кипре и Америке, где мальчиком жил с родителями при посольстве, а потом искал правду до двадцати одного года, был уже и наркоманом, и к буддистам ходил, а вот победила наша Церковь – такая открылась ему сила в обряде, даже в самом только виде кремлевских храмов («это тебе не баптистские пустяки, это – серьезно»). И вот четыре года в монастыре, помирил и повенчал уже почти разошедшихся родителей, которые снова обрели друг друга.

– Нет, батюшка, я не подвижник, чтобы спать шесть часов, я не приду на утреню, тем более потом мне на раннюю литургию идти. Нет, мне надо восемь часов спать, не меньше.

– Совсем с ума сошел. Куда тебе столько? Остальной ум заспишь. Не будет с тебя толку. Вставай давай, читай повечерие.

Горит лампада, давно ночь, звезды глядят в окно. Свет свечей колеблется на ликах Эммануила, Богородицы, Иоанна Богослова. Я шепчу Сёмочкину: «Как трудно, Господи!» И он понимает, о чем я: «Да, и мне тут так хорошо, никуда бы и не уезжал». Для таких дней и этого покоя живет человек. А потом как?

Сплю я на печке, проворочался до начала четвертого. Встаем. Батюшка как лег с другой стороны печи, так, кажется, и не поворотился ни разу:

– Как спали?

А что мне сказать? Полено под головой еще не по моим подвигам; скимни рыкающие, скнипы и песии мухи – вот и все видения.

– Ах ты, горе какое. Теперь и не уснете – у меня днем проходной двор.

Приходят Алеша, Саша – начинаем утреню до половины седьмого, и по окончании, видя, что мне уж и не уснуть, отец Зинон сыпет подарки – пластинку старообрядцев, крест Кирилла Шейкмана, дивный том «Искусство 1000-летия», лампаду, отлитую Георгием по древним образцам. К восьми приходит Олеся Николаева, и под их воркотню я все-таки на час задремал. Потом сидим с Олесей и Сашей Сёмочкиным. Она рассказывает о Париже, о смерти Даниэля, о приезде Синявского, о дикой тяжести московской жизни. Спрашивает у Сёмочкина: что делать, куда идти, на что надеяться?

Александр свое: что писал Горбачеву, что зеленая и с Богом земля дороже мертвой и с бесом. И тут же чертит программу: земля крестьянам, очищение природы, расселение из супергородов, народные центры вместо навязываемых американцами Диснейлендов. Бог знает отчего (не от слишком ли жесткого пересказа?) мне в идее мнятся русские художественные резервации сродни индейским: хочет добра, а выглядит странно.

Смотрю библиотеку игумена Тавриона. Он тоже склоняет меня от «беллетристики» к пересказу житий, к защите Печерской обители от обвинений в сотрудничестве с немцами:

– Ведь здесь в пещерах стоял наш передатчик, и отсюда работал разведчик, который еще жив, в Москве, и был тут недавно.

Читаю Константина Леонтьева «Отец Климент Зедергольм» и радуюсь, как там дивно о Хомякове: «Разговаривал он с безбожником или иноверцем, он был вполне православный, но начинал беседовать с православным, то как только тот два раза подряд сказал ему „да“, Хомякову уже становилось скучно и ему хотелось сказать: „Нет, нет, совсем не так“».

Какая русская черта! И что-то тут мелькает от батюшки.

…Оказывается, в великопостной молитве «Господи и Владыко живота моего» у греков следует: «дух праздности, любопытства, уныния не даждь ми» и т. д. У греков указывается на источник – любопытство, у нас предпочли указать на результат, говоря о «любоначалии и празднословии».

Отец Зинон:

– На самом деле в этой молитве еще больше разночтений. У старообрядцев в следованной псалтыри «дух праздности, небрежения, празднословия и сребролюбия отжени от меня», а не «не даждь мне», как у нас. Разве может Бог давать праздность и уныние? Я всегда читаю «отжени».

Вечером сидели за чаем с отцом Зиноном и Сёмочкиным. Было хорошо и особенно уютно под страшно разгулявшийся ветер.

Спал опять плохо и мало – все неловко, боюсь разбудить своей возней. Тем более батюшка сказал, что голова не варит, простужено горло, и он лучше сейчас приляжет, а встанет пораньше, но чтобы я не вставал, а слушал утреню «по немощи» лежа, раз вчера не спал. Я вздремнул и встал около двух, читал. В три встали на утреню. Алеша спит стоя и на кафизмах норовит привалиться на бочок, пока батюшка с гневом не оборачивается. На псалмах язык у Алеши заплетается, и он читает все тише, пока не говорит: «Тебе подобает пень Богу!» Батюшка, не поворачиваясь:

– Во-во, пень. Пень ты и есть. Спит он тут. Вот скажу благочинному, чтобы прислал пономаря, а ты спи – зачем ты мне такой нужен! Вот горе-то.

В начале седьмого они уходят служить литургию под батюшкино ворчание в Лазаревский храм. А я приваливаюсь на лежанку и забываю, что под головой полено, до девяти часов. Потом опять читаю Леонтьева (как он современен в препирательствах с отцом Климентом о католичестве, свободе веры, интеллигентности). Текст попал словно в развитие вчерашних вопросов рыжего помощника отца Зинона, Вадима, к батюшке о границах православия. И о том, можно ли причащаться у католиков и старообрядцев, и как быть с интеллигентностью. Поэтому я кричу из-за печи: «Ва-ди-им, вы слышите? Это про нас!» Вадим смеется: слышу, слышу.

– Всякая страсть подлежит искоренению, либо свободной волей здесь, либо мытарством – там. Бог никого наказывать не будет – сами пройдем должный путь. Это все прописи. Их скучно слышать. Даже священникам уже скучно читать Евангелие. Им тоже надобно что-нибудь «для чесания уха», как писалось в славянских книгах. А Истина все равно остается только в неисчерпаемой Книге, и она постигается терпением. А мы ищем йоги и буддизма, чтобы плоды были тотчас, мимо тяжелого естественного пути.

…Рублев – автор «Троицы» в том смысле, что он освободил пространство перед трапезой, чтобы всякий из нас мог становится собеседником Ангелов. Поэтому нет ни Сарры, ни Авраама, ни быта, а есть Откровение и беседа… Это было высокое богословское прозрение, а не художественное решение. Поэтому он мог подписать икону.

…Небосвод медленно идет по кругу. С вечера стоявшее в кроне дуба созвездие Медведицы утром ушло к оврагу, и в кроне поселилась Северная Корона. Луна заметно прибавилась, и батюшка в который раз вспомнил, что надо бы слазить на чердак за телескопом. Когда звонят к вечерне, первая звезда дрожит от звона и сама звенит чисто и ясно.

– К XX веку икона почти умерла. Воцарился академик Фартусов с его мертвыми прорисями. Когда забывает себя вера, забывает себя и икона, и даже зорким умам византийская школа уже кажется дикой и варварской. Ложная красота вытесняет живую аскетику. Греки окружали икону на службе и славили и величали ее без нашей нынешней резвости. Мы и сейчас кадим ее с четырех сторон, но уже не помним смысла – что мы тут не картине и символу предстоим, а Богу в непостижимой полноте, свидетельству служим, Евангельскому слову кланяемся.

Старухи говорят: «Чему вы нас учите? Мы вот и шестьдесят лет назад молились, а таких икон не было. В старину было иначе». И для них их старина уже единственная, а подлинную они не узнаю́т, как не узнаю́т в унисонном пении древность, более почтенную, чем воспоминания их детства.

…Епископы – серьезное испытание для Церкви. Когда умирает их учительность и вместо живой иерархии и умного порядка молитвы в епископе является только дисциплина, только буква, то народ начинает искать правду в юродивых, домашних прозорливцах – в самодеятельности.

Читал митрополита Антония (Блума). Какие у него замечательные примеры из Григория Сковороды, что нужное не сложно, а сложное – не нужно. И как чудно верна смешная для нашего слуха, но глубоко верная для духа Церкви подслушанная однажды владыкой рекомендация африканского священника, когда он представлял своей черной общине белого миссионера: «Не смотрите, что он бел, как бес, зато душа у него черная, как у нас».

Девяностолетний отец Николай внимательно глядит во время канона в Лазаревском храме на отца Зинона, пытается уловить смысл и не может, и забывает руку в начале крестного знамения. Или в середине его. Плачет в унисон – «шестым гласом».

Отец Анания докладывает о готовности к службе, прикладывая руку к скуфье – старый вояка. И все жалуется на боль в желудке: раньше пять бутылок кагора выпивал – и ничего, а теперь в восемьдесят лет полбутылки – и уже маюсь. С чего бы это?

Вернулись в келью и тут же, словно намолчались, заговорили сразу и обо всем.

– Да кто будет принимать эконома всерьез, когда он может залезть на поленницу и дразнить оттуда быка! Дети. А вернется Гавриил, этому бедному эконому непоздоровится за то, что слишком быстро переметнулся к владыке Владимиру.

И славит, славит любимого Диогена Синопского за разумность суждений и за близкую сердцу независимость. Хоть вот за это: когда Александр Македонский пригласил Диогена к себе, тот ответил, что от Синопа до Македонии ровно столько же, сколько от Македонии до Синопа: может, самому Александру нетрудно прийти, раз есть нужда. Умному Александру достало разума сказать, что если бы он не был Александром, он был бы Диогеном.

Вопрос: Вы познакомились с отцом Таврионом, когда он здесь служил?

В первый раз я приехала к нему в 73-м году. Тогда я в Челябинске жила, где был один храм на миллионный город. Было тесно, и мы хлопотали, чтобы разрешили строить новый храм или отдали под него музей. С этим вопросом были даже в Москве, но нигде не получали положительного ответа. Это были 70-е годы, когда наоборот храмы закрывались, тяжелое время было. А мы вдруг вздумали еще просить храм… Когда мы приехали сюда, к отцу Тавриону, и пришли к нему на прием, я стала рассказывать, как мы были во всех этих инстанциях, которые против нас, а он сидел и улыбался. Видимо, такой был довольный, что нашлись люди, которые еще поднимают головы. Как говорил наш покойный архиепископ Свердловский и Челябинский Климент: «Одно хорошо, что вы не положили голову и не ждете, когда топор опустится». И отец Таврион радовался за нас, что мы действуем. Тогда он сказал мне: «Сама ничего не делай, Господь тебе укажет путь». Ну, я уехала домой, на работу пошла, а потом думаю: «Сколько я буду работать? Приду в трудиться». И уехала в Тобольск. А здесь, в Елгаве, была моя сестра и написала отцу Тавриону, что я ушла с работы в церковь. На что он написал мне записочку: «И у нас найдется». Я получила это письмо от старца и сюда приехала. Батюшка меня принял, но сразу не взял в свой домик. Потом мне дал послушание – ответы давать на письма, переводы, телеграммы. Поэтому я у него письмоводителем была.

Вопрос: Что запомнилось из тех, первых времен?

Батюшка читал мысли, как листья книжки. Такой пример: он принимает, а я в другой комнате сижу и слышу, что, видимо, женщина жалуется, что сыну изменяет женщина. Отец Таврион говорит: «Ох, эти женщины, ох эти женщины…». А я сижу и думаю: «Ну, так ведь бывает, и мужчины изменяют». А он мне отвечает: «Да, бывает» (общий смех) . Батюшка, прости, но это так же было, я и не знала, что придет время, я буду о святости твоей говорить, батюшка, ты же святой человек. Или такой маленький пример: он любил, тех, кто вокруг работал, чем-то, да утешить. Один год арбузов было много. Привезли большую машину арбузов и вечером все приходят с работы, говорят, кто что делал, а я там сижу, пишу. Всем по кусочку арбуза дал, а мне нет. Ну, я сижу, обиделась, значит. Потом сама себя успокаиваю, что ты никогда арбуза не ела, что ли? Он через некоторое время приносит кусочек, говорит: «На, не плачь» (общий смех) . Он еще с юмором был.

Вопрос: Да, святые они такие, с юмором.

Так что он читал наши мысли, как листья книжки.

Вопрос: Матушка, вы не помните москвичей, которые приезжали?

Много очень приезжали, всех не вспомнишь, я все сидела, писала, что они закажут. Помню тех, кто здесь работал, но они уже отошли ко Господу …

Вопрос: Молодые люди приезжали из Москвы?

Из Москвы? Да, очень много приезжало, очень много. Я как-то батюшке говорю: «Батюшка, у нас и академия, и семинария, и регентские курсы (смеется). У нас был состав – и неграмотные, и среднее образование, и высшее образование. Говорю, «наш приход, батюшка, это весь Советский Союз. Вся страна». Думаю, вот отовсюду посылки идут, только из Средней Азии, наверное, нету. Не успела подумать – из Ашхабада пришла (смеется) . Со всех концов страны, с Камчатки даже, отовсюду принимали посылки. А потом я им писала, что получили в исправности и молимся.

Вопрос: А как батюшка служил литургию?

Он служил литургию очень живо. Пели, значит, мы, сестры, только нас мало было – две или три, а с этой стороны все паломники – на два хора пели. Ну, иногда, соберется народ, кто может петь – ничего поем, а другой раз ничего не получается.

Вопрос: Паломники…

Да, паломники (смеется) . Мне надо было как бы руководить, а я сама ничего не понимаю. Я многому не училась. Батюшка очень высоко служил, у него голос высокий и мне сказали: «Ты, пой как он дает возглас». Он высоко – я тоже высоко. Ну и вот, ничего служба получится, то есть пение наше – я бегу вперед батюшки, открываю ему дверь и думаю: «Батюшка сейчас похвалит». Он заходит и говорит: «Хм, любовались …». И всё. А когда не клеится пение, думаю, сейчас батюшка придет и скажет: «Ну-у, как пели». Он заходит и говорит: «Красота»! А почему красота? Потому что не клеилось, и мы молились «Господи, помоги нам!» А когда клеилось, мы не молились, а любовались собой (смеется) . Я, значит, открою двери и дрожу, когда плохо получается, а он: «Красота, красота». Я не знаю, что и сказать (смеется) .

Вопрос: Когда же вы успевали? Литургия каждый день и вечером служба…

Батюшка вставал в четыре утра, иногда говорил мне, чтобы я постучала в окно ему, разбудила, когда он сам не встанет. Приходил, тут же проскомидию совершал, а потом на исповедь подходили, и я писала имена, а к батюшке подходили на разрешительную молитву. Он на ектенье только о тех молился, кто был записан на причастие. А так он не читал …

Вопрос: То есть на причастие записывали?

Писали имена тех, кто идет на причастие, и он на ектенье на литургии молился. Он так говорил: «Священник читает, читает, читает молитвы, а молящиеся стоят с ножки на ножку, с ножки на ножку переминаются». А потом говорил, не приходите рано, жалейте свои ножки, батюшка-то рано придет, а служба в шесть начнется.

Вопрос: А сколько длилась служба?

К восьми уже в Елгаву успевали уехать на работу. Быстро. Батюшка так службу вел, больше пели мы, весь народ. «Придите, поклонимся» -- все, «Святой Боже, Святой Крепкий …» – все. И во время литургии, и, в общем, «Милость мира» пели. И вот однажды вышли, я уже говорила при воспоминании, и мне что-то так пелось хорошо на душе. А он вышел и говорит: «Олимпиада язва хора». Я и рот разинула (смеется). Иду домой, думаю, что такое батюшка сказал? А оказывается, когда батюшка умер, на нас началось гонение, кто чтил батюшку. И в первую очередь на Олимпиаду… Он предвидел, батюшка-то всё, предвидел мою жизнь. Когда приехала первый раз, зашла здесь в храм деревянный, а там такая красота по сравнению с нашим маленьким храмом, где стоишь, бывало, и руку не поднимешь крестное знамя сделать. А тут цветы, свечи горят, на полу ковры, дорожки. Я восхищаюсь, как он любит Бога. Он вышел и говорит: «А как Его не любить?». И привел пример из своей тяжелой жизни. Думали ли вы батюшка, что вот сейчас я буду здесь говорить …

Вопрос: Многие же к нему за исцелением ехали?

Он исцелял, конечно, много. У него был такой порядок – после службы к нему под благословение никто не подходил. Он принимал в домике. Люди уже позавтракают и стоят на прием. И мне было очень радостно, он говорил, чтобы я постучала, когда пора на прием. Я как постучу, он выйдет и говорит так ласково, что я не могу так сказать: «Будем принимать». С такой лаской говорил, что я очень любила это слушать. Смотрю – там народ стоит, и мне настолько становилось на душе легко, тепло и радостно, что я готова была всех обнять.

И люди один за одним подходили, и он там уже беседовал спокойно, могли всё спросить. А ведь это уже было время такое, когда в других обителях священники нигде не принимали – 70-е годы… Здесь (показывает) была баня, приезжали паломники, могли в бане помыться. Кормили три раза в день – после литургии, обед и вечером после вечерней службы. Когда он пришел сюда в пустыньку, был только храм, а в храме – посреди железная печка и всё. И он все здесь поднимал сам. А тогда еще материалы трудно достать было, чтобы строить надо какие-то документы и прочее и прочее. И всё это батюшке удавалось его молитвами, и сам он тут трудился много, сам с таксистами ездил, покупал эти кровати, постельное белье – все, что сейчас есть. Много он потрудился, чтобы эту пустыньку восстановить, и я вот отцу Евгению (Румянцеву) говорю: «Батюшка, я опять выскажу свою обиду, было сто лет пустыньки и хоть бы слово сказали, что эту пустыньку возродил отец Таврион». Да если бы не отец Таврион, не было бы этого ничего! Он это всё сделал.

Вопрос: Господь-то знает…

Знает, да, Он это всё знает, но вот я грешница до сих пор… Дорогой батюшка, сколько ты сделал, сколько ты перестрадал. Он же сам мне и говорил, когда я пришла к нему последний раз на благословение. Он лежит, я на коленки встала, а он говорит: «Ты знаешь пророчество о пустыньке»? Я говорю: «Нет». – «Будут ясли, будут овцы, а ясти будет нечего». Ну, вот сейчас многое выстроено и сестер много, а слова Божьего нету. А я тогда не поняла, как это есть нечего… Сейчас и народ-то не едет, а тогда со всей страны ехали, он очень жалел, что в такую даль люди ехали. С Дальнего востока, отовсюду. Народная молва, как морская волна – один съездит и другому скажет, и все поехали, потому что могли все вопросы решить, да ещё такой приём. Потом он говорил, некоторые съездят в одну обитель, там, в Киево-Печерскую Лавру, а потом сюда приедут. Он говорил, все деньги там израсходуют, а потом…

Вопрос: …за молитвой сюда.

Да (смеется). А сюда приедут и тут рай.

Вопрос: Матушка Олимпиада, а как вы думаете, почему сейчас людям так трудно придти в храм?

Еще во времена страшных гонений старец говорил, что придет время, будут открывать храмы, золотить купола, будет свободное вероисповедание, всё для того, чтобы, когда Господь придет судить, не было отговорки, что не было возможности ходить. Я помню, работала и преподавала по совместительству, так меня попрекали, что я общаюсь с молодым поколением, а это несовместимо… А я только отвечала, что – это любовь. Только этим оборонялась.

А сейчас храмы есть, а где народ? Нет народа. У нас в Елгаве два храма, а тоже нет каждый день службы. Но всё равно, слава Богу, что храмы открыты, и есть куда придти… Я вот недавно была в Петрограде в парке Победы, а там был когда-то кирпичный завод, где сжигали всех погибших во время блокады. А теперь там храм построили Всех Святых, я в этом храме была, молилась и мне казалось, что мои умершие со мной молятся. Там каждый день служба утром и вечером, но народа все равно нет.

Вопрос: Отец Таврион умел вдохновлять людей для богослужения.

Он ведь сколько призывал людей активно участвовать… Приедет, бывало, человек никогда ничего не читал, а батюшка дает Шестопсалмие, говорит: «Иди, читай». А он ничего не понимает с листа, растеряется, как уж там читает… Сестры, конечно, сердились на батюшку, что он вот так дает, а потом этот человек пишет письмо, он уже приехал домой и уж чуть не псаломщик. Вот так. Или вот одна женщина приехала с мальчиком, говорила, что он немножко заикается. А батюшка дал ему читать Шестопсалмие. Он читал, заикался, бросил, я даже плакала за него, жалко стало. Через некоторое время прихожу в храм – дьяконом служит, голос такой! Вот как батюшка прославлял людей... В общем, он старался, чтобы народ участвовал в службе, и он в ней действительно участвовал.

Вопрос: А у него было какое-нибудь любимое песнопение?

Любимые песнопения были во время литургии, перед причастием пели всегда (напевает) « Аще и всегда распинаю Тя…», «Воскресение Христово видевши», «Милосердия двери отверзи нам», и в это время батюшка открывал Царские врата и выходил с Чашей. А вечером вместо кафизм пели нараспев акафисты или Божьей Матери, или Спасителю, или святителю Николаю. Очень любил он акафист «Слава Богу за всё», сам его читал… Он говорил: «Что вы едете? У нас тут нет никаких таких архитектурных зданий или ещё там чего-то такого, а вы едете?» А едет народ, сам участвует и выходит из храма радостный, что сам поет, и он теперь будет ездить и ездить пока сможет.

Вопрос: Многие же из года в год ездили.

Как-то я дверь закрываю, а одна старушка уходит и говорит «уж, наверное, не придется больше приехать», а я её утешила, говорю, ещё прилетите. Прошел год… (смеется) … приходит и говорит: «А вот и я!» (смеется) … А одна псаломщица батюшке письмо писала из Казахстана, где она на поселении была в селение Федоровка, что ее уже на санках зимой в храм возят, потому что сама ходить не может и все такое. Ну, ладно, я почитала это письмо и все. А летом приезжает она. Вот это ходить не может!

Батюшка, видимо, мне давал, как я сейчас понимаю, многие письма читать, знал, конечно, что я буду рассказывать… (смеется)… Один раз читала письмо, там страшно так женщина пишет, что раковое заболевание, как она страдает. Батюшка мне говорит: «Ты ей то-то в передачку собери». Я собираю, отдаю женщине, она той везет, а я про себя думаю: «Какая там передачка, человек смерти ждет, а батюшка ей то-то и то-то насобирал». А она исцелились. Батюшка умер, а она живет.

Все, кто у нас был, приезжали к себе домой, а потом посылали сюда посылки продуктов. Деньги нельзя было переводами, так спрячут в посылку. Да и переводы были. Даже если перевод получили, надо переписать имена и за них молиться. У меня даже всё тело заболело записывать эти имена. Мы вставали, я сказала, в четыре часа, потом шли на службу, там стояли, синодики читали, и иногда так плохо себя чувствовала, что, думала, хоть до причастия дожить. А причащусь – забываю про всё. Приду в домик, батюшка пойдет отдыхать, а мне там лампадки зажечь надо, к приёму приготовиться, и забуду, что плохо было. И, конечно, силы давала благодать батюшкина, он такой был подвижный, что я не успевала за ним …

Вопрос: Быстро ходил он?

Быстро, все в движении, как-то на кухне полотенца повесила беленькие – одно, другое. Он вышел и говорит: «Хм, нечем руки вытирать», принес какую-то тряпку – повесил (смеется) . Он был очень аккуратный, любил всё красивое, ризы особенно… А вот тот год, как ему умереть, сильные дожди были. Он болел, а они все лили, лили … И когда он умер – все прекратились, а во время отпевания так сверкало солнце …

Вопрос: Под Преображение он скончался? Получается, что он на Троицу последний раз служил и потом уже не выходил из кельи?

Ну, да, отец Евгений (Румянцев) уже служил в то время, его причащал, приходил. Еще сестричке батюшка сказал, как его одеть, а то говорит: «Умру, не будет никого из священнослужителей, которые знают, как меня одевать». А она подумала: «Ну как так, так много к нему ездят, его почитают и никого не будет»… А действительно один о. Евгений был. Утром мы пришли на службу, помню, без пятнадцати семь он умер, пришли на службу, и о. Евгений нам объявляет, что сейчас о. Таврион отошел.

Вопрос: Он был с ним, когда батюшка отходил?

Нет, никого не было. Даже вот этот юноша, который сейчас книжку написал, отец Владимир Вильгерт, он даже был в это время в пустыньке, но ему не сказали. Вот настолько его поставили последнее время в изоляции. Нас никого не допускали. Тогда гонения уже были, его устроили те, кто раньше его окружали.

Вопрос: А сейчас у вас есть связь с теми, кто к о. Тавриону из Елгавы приезжал?

Да, вот когда будет 13 августа день памяти, приедут из Таллина. Они в прошлом году приезжали и в этом году обещали приехать.

Пустынька под Елгавой, по дороге к могиле о. Тавриона, июль 2010.



Понравилась статья? Поделиться с друзьями: